Литмир - Электронная Библиотека

— Какой эрудированный молодой человек, — осадил меня философ.

Я огрызнулся, что, во-первых, не эрудированный, а во-вторых, не молодой, и оборотился к Ковалю. Но он сосредоточенно хоркал горлом, готовясь к крику филина в полнолунье; собеседник из Вити был никакой. Пользуясь Лениной демонстративной кротостью, я принялся фужер за фужером молчаливо дегустировать «Абсолют» и вскоре перешел на автоматический режим управления.

Застолье потеряло строй, сдвинулось, как осыпь в горах, с мертвой точки и поползло, увлекая за собой все что ни есть.

Воскресные Ленины щадящие рассказы и собственные лоскутные воспоминания воссоздали мне мои подвиги в ночь с 17 на 18 декабря. Час мой пробил без четверти час по московскому времени, когда Лена намекнула, что хватит мне уже абсалютовать и абсолютизировать: метро закроют. Я повернул к ней белые бешеные глаза и процедил:

— Как ты смеешь уводить меня сегодня? Меня! С опухолью мозга!

— Врешь! — сказала Лена.

— Менингиома, — возразил я.

Лена смекнула, что этот термин — новичок в моем словаре, как он ни обширен, и сникла, смирясь. Начало было положено, ржавые замки сбиты, шлюзы отворены — подполье поперло наружу.

С пьяной мстительностью и коварством я принялся исподволь разворачивать корабль празднества в нужном мне направлении, подложив под компас топор своего несчастья. Первой самой легкой жертвой пал Миша Айзенберг. Доверительно и сладострастно — точно ему одному — я поведал Мише о случившемся и связал его клятвой молчать. Мой дорогой друг заслонил лицо рукавом в отчаянье и до конца сабантуя не проронил ни слова и только пил, пил и пил, так что под утро уснул, стоя на коленях и уронив свою умную лысоватую и седоватую голову на кухонный табурет. С Тимуром я не достиг взаимопонимания. Вскользь я сказал ему об опухоли, но он только захохотал и развеселился пуще прежнего и заорал:

Молодо-о-ого да конного-о-на

Несут с пробитой голово-о-ой.

Отбомбив территорию по первому разу, я не утолился, залил баки горючим и зашел на второй круг. Я подсел к Файбисовичу с сожалениями, что мы так и не стали друзьями.

— Но это никогда не поздно, — хлопнул он меня по колену.

И в ответ я томно потупился.

Слава тебе, водка, напиток оглушающий! Опоенный тобою говорит только о своем, и надежней берушей твое воздействие! Не то бы я оповестил всех и каждого, шут гороховый!

На рассвете Лена втолкнула существо, не обнаружившее «божественной стыдливости страданья», на заднее сиденье батчановской «Вольво», и Алик нажал на газ и повез нас на Старый Толмачевский переулок, где соседка-смерть стучит черенком ножа по батарее и немецкий дрессированный будильник, купленный в Иерусалиме за сорок шекелей, аккурат в 7.30 взыгрывает: с понтом судьба стучится в дверь.

Прежде я считал утренние угрызения совести обнадеживающим признаком. Но у Мартина Бубера я вычитал, что человек, смакующий свою грязь, вовек из нее не выберется, и — перестал уважать это невеселое времяпрепровождение.

И входит в отдел критики и публицистики, где я, не сняв пальто, курю и тоскую, Гриша Чхартишвили. Здоровается и сухо переходит к делу.

— Наташа мне сказала, — говорит он, — и что вы предприняли?

Я отвечаю, что вчера мы ходили в тамошнюю поликлинику и нам обещали на днях положить.

Действительно, накануне, 20 декабря, мы встали, как обычно по будильнику, в полвосьмого. Лена отвела детей в школу и вывела Чарли, а я вымыл вчерашнюю посуду и сварил кофе. Быстренько мы позавтракали, выкурили по сигарете и отправились в Бурденко.

Народу было не сказать чтобы мало. Судя по тому, что сослепу некоторые пациенты не с первого раза находили нужную им дверь, я попал туда, куда надо. Сперва меня вызвали к окулисту. Врач вращала передо мной на стояке и шарнире половину обруча, похожего на штурвал самолета. Заняло это не более трех минут. Всем знакомую буквенную таблицу я не осилил, даже первого ряда.

Вызвали во второй кабинет, вошла и Лена. Махонькая седая докторша глянула снимок, перелистнула бумажку-другую, задала пару вопросов.

— Ну что, Сергей Маркович, — подытожила махонькая докторша, — мудрить нечего, надо оперироваться. Приятного мало, но надо.

Мы тронулись в обратный путь. Посередине двора, которым с провожатыми и без брели полуслепые люди, зиял открытый канализационный люк. Но это было и осталось, пожалуй, единственной поживой моего злопыхательства.

— Это все не годится, — говорит Гриша Чхартишвили решительно. — Сначала вы будете ждать места до второго пришествия, а потом лежать столько же, и на вас никто внимания не обратит. Вы с Луны, что ли, свалились? Здесь пальцем о палец никто просто так не ударит. Надо поднять волну. В прошлом году, когда Кузьминский угодил в «Склифосовского», мы сделали так, что телефон на столе директора не умолкал день и ночь. Надо им внушить, что вы — гений-перегений, что солнце русской поэзии закатывается, и так далее. Есть у вас знакомые «генералы»?

Я отвечаю, что лично не знаком ни с кем. Битов, говорят, читал мои стихи и не худо отзывался. Искандер вроде тоже. Но это все слухи, и звонить-просить на этом основании я не могу.

— А вы и не будете звонить, — говорит Гриша, — звонить будем мы, но надо знать кому.

Тем временем пришли Наташа Молчанская, Оля Басинская и посильно участвуют в разговоре. Я набираю номер Витковского и спрашиваю:

— Женя, скажи, пожалуйста, Евтушенко в городе?

— В городе, в городе, — отвечает он мне своим уникальным голосом, — в Нью-Йорке.

Безнадега.

— Самая большая знаменитость из моих знакомых, — признался я, — Кибиров. А ему премию вручал Битов. Может, с этой стороны зайти?

— Наташа, звони Кибирову, — велит Чхартишвили Молчанской.

А я выхожу в коридор. Я слоняюсь, как маятник, из конца в конец ковровой дорожки и здороваюсь по нескольку раз с одними и теми же сотрудницами. Поравнявшись с нашей дверью, я слышу, как бодрый Наташин голос перекрикивает помехи барахлящего кибировского аппарата:

— У него там из мозгов выперла здоровенная гуля.

Гуля Королева. И редакция оживляется: наш коммерческий директор, Аня Гедымин (редакционная кличка — Дюймовочка), звонит подряд по справочнику Союза писателей и дошла уже до буквы «З»; Изабелла Фабиановна действует через жену Юрия Черниченко, и впервые звучит фамилия «Коновалов»; Алексей Николаевич Словесный сокрушается, что нет у него связей Чингиза Торекуловича; Оля Басинская греет чай. А я, крепясь, чтобы не развести сырости от прилива благодарности и смертной истомы, прошу начальницу Наташу нарезать «Прагу» — день рождения как-никак. В этих хлопотах проходит ненормированный рабочий день. Перед уходом я завернул к Алексею Николаевичу попрощаться, и лучше бы мне этого не делать: редакционную коллегию свела судорога сострадания на хрестоматийные «почти полторы минуты». Куртуазный смертник зашел сказать последнее «прости» главному редактору, заведующей отделом художественной литературы, ответственному секретарю, и. о. отдела критики и публицистики и заместителю главного редактора.

И началось мое великое домашнее лежание с книгой вверх ногами и Чарли в ногах. Оно сопровождалось непрерывными телефонными звонками. Подходила Лена, ибо я терял речевой навык не по дням, а по часам. Звонки делились на две категории: а) собственно сочувственные; б) деятельно участливые. Женские звонки первого разряда иногда заканчивались сдавленными рыданиями, долетавшими до моего ложа. Тогда Лена хладнокровно утешала досрочную плачею. Звонки второго разряда были суше, Коновалов поминался постоянно.

Тимур сказал, со слов всемогущей Лены Якович, что министр культуры, Е. Сидоров, ничего сам писать не станет, но подпишет любую бумагу; у Любови Дмитриевны, жены тестя, нашлась подруга, врач из Бурденко; критик Павел Басинский, Олин муж, бил прицельно по тому же сидоровскому ведомству; Алена Солнцева выяснила, что приятельница ее матери была одноклассницей академика.

25
{"b":"829354","o":1}