— Ты не бойсь. Это на мне не заразное. — Мальчишкины глаза заблестели обидой, в близкой глубине этих глаз остывало что-то и тонуло, тускнея. — Я живот картошкой спалил…
Танкист дохнул, будто кашлянул, будто захотелось ему очистить легкие от горького дыма. Принялся осторожно намыливать мальчишкины плечи.
— Уронил картошку?
— Зачем же ее ронять? Я пусторукий, что ли? Я картошку не выроню… Фронт еще вон где был, вон за тем бугром. Там деревня Засекино. Вы, наверно, по карте знаете. А в нашем Малявине было ихних обозов прорва, и автомобилей, и лошадей с телегами. А немцев самих! Дорога от них зеленая была — густо бежали. Вон, где сейчас танк под деревом прячется, два немца картошку варили на костерке. Их кто-то позвал. Они отлучились. Я картошку из котелка за пазуху…
— Ты что, сдурел?! — крикнул танкист, растерявшись. — Картошка-то с пылу!
— А если она с маслом? У нее помереть какой дух… Плесни мне в глаза, мыло твое шибко щиплет. — Мальчишка глядел на танкиста спокойно и терпеливо. — Я под кустом с целью сидел — может, забудут чего, может, недоедят и остатки выбросят… Я тогда почти всю деревню пешком прошел. Бежать нельзя. У них, как бежишь, — значит, украл.
Танкист месил мыло в руках.
— Все мыло зазря сомнешь. Давай я тебе спину натру. — Мальчишка наклонился, зачерпнул воды, промыл глаза. — Я у немцев много чего покрал. Один раз даже апельсину украл.
— Ловили тебя?
— Ловили.
— Били?
— А как же. Меня много раз били… Я только харчи крал. Ребятишки — маленькие: Маруська наша, и Сережка Татьянин, и Николай. Они — как галчата: целый день рты открытые. И Володька был раненый — весь больной. А я над ними старший. Сейчас с ними дед Савельев сидит. Меня к другому делу приставили — курей пасу.
Мальчишка замолчал, устал натирать мускулистую, широченную танкистову спину, закашлялся, а когда отошло, прошептал:
— Теперь я, наверно, помру.
Танкист опять растерялся.
— Чего мелешь? За такие слова — по ушам.
Мальчишка поднял на него глаза, и в глазах его было тихое неназойливое прощение.
— А харчей нету. И украсть не у кого. У своих красть не станешь. Нельзя у своих красть.
Танкист мял мыло в кулаке, мял долго, пока между пальцами не поползло, — старался придумать подходящие к случаю слова. Наверно, только в эту минуту понял танкист, что и не жил еще, что жизни, как таковой, и не знает, и где ему, скороспелому, объяснять жизнь другим.
— Вам коров гонят и хлеб везут, — наконец сказал он. — Фронт отодвинется подальше — коровы и хлеб сюда прибудут.
— А если фронт надолго станет?.. Дед Савельев говорит — лопуховый корень есть можно. Он сам в плену питался, еще в ту войну.
Танкист вытер мальчишку вафельным неподрубленным полотенцем.
— Не людское дело — лопух кушать. Я покумекаю, потолкую со старшиной, — может, мы вас поддержим из своего пайка.
Мальчишка, торопясь, покрутил головой:
— Не-е… Вам нельзя тощать. Вам воевать нужно. А мы как-нибудь. Бабка Вера — она совсем старая, почти неживая уже — говорит, солодовая трава на болотах растет — лепешки из нее можно выпекать, она пыхтит, будто с закваской. Вы только быстрее воюйте, чтобы те коровы и тот хлеб к нам успели. — Теперь в мальчишкиных глазах, потемневших от долгой тоски, светилась надежда.
— Мы постараемся, — сказал танкист. Он засмеялся вдруг невеселым натянутым смехом. — Зовут тебя как?
— Сенька.
На том они и расстались. Танкист отдал мальчишке обмылок, чтобы он вымыл свою команду: Маруську, и Сережку, и Николая. Танкист звал мальчишку поесть щей из солдатской кухни — мальчишка не пошел.
— Я сейчас при деле, мне нельзя отлучаться.
Курицы тягали червяков из влажной тихой земли. Петух бесхвостый, испугавшись танкистова шага, совсем потерял голову и, вместо того чтобы бежать, бросился прямо танкисту под ноги.
— А ты, чертов дурак, куда прешь? — закричал на него танкист.
Петух окончательно осатанел, долбанул танкиста в сапог, свалился и закричал диким криком, лежа на крыле, — крик этот был то ли исступленным рыданием, то ли кому-то грозил петух, то ли обещал.
Возле танков — может быть, запах кухни тому виной, может быть, петушиный крик — пригрезился танкисту дом сытный, с кружевными занавесками, веселая краснощекая девушка и послевоенный наваристый суп с курятиной.
Кони
Дед Савельев еще в первую военную весну назначил поле для пахоты — широкий клин между холмов, возле озера.
— Эту землю пашите. Эта земля устойчивая. За всю мою жизнь этот клин никогда не давал пропуску. В засуху здесь вода не иссыхает — здесь ключи бьют. В дожди с этой земли излишек воды стечет, потому что поле наклонное к озеру. И солнце его хорошо обогревает благодаря наклону. И ветер его обходит — оно холмом загорожено.
С этого клина прожили вторую зиму под немцем. Долгой была та зима. Вьюжной была и отчаянной. В малую деревню вести с фронта не попадают. А если и достигнут какие, то немцы изукрасят их на свой лад — худо…
Худо, когда печь не топлена.
Худо, когда есть нечего, ребят накормить нечем.
Худо совсем, когда неизвестность.
Но не верит сердце в погибель. Даже в самой слабой груди торопит время к победному часу.
Весна пришла ранняя. Услыхав ее, снарядились женщины пахать. Четверо тянут, пятая плуг ведет. А другие отдыхают. Пашут по очереди, чтобы не надорваться. Семена собрали по горстке, кто сколько сберег.
Сенька тоже в упряжку стал — пришел со своей лямкой в помощь. Тянет — в голове от натуги звон, в глазах круги красные.
— Ай да конь! Ну жеребец! Не ярись, не лютуй — все поле потопчешь. Ишь в тебе силы сколь — аж земля трещит.
На эти насмешки Сенька внимания не обращает. Пусть посмеются для пользы дела.
От земли пар идет. И от пахарей пар. Небо мотнулось куда-то вбок. Земля из-под ног выскользнула. Падает Сенька носом в борозду.
— Ай да конь! — говорят женщины.
После передышки Сенька снова приладил свою лямку к плугу, и прогнать его никто не решился.
Уже вспахали больше половины, когда наткнулись на бомбу. Пошли к деду. Жалко им работы, жалко потраченной силы, а ничего не поделаешь: шевельнешь бомбу — и вырастут вместо хлеба сироты.
Дед долго сидел, глядя в окно на весну, которая — и не заметишь — обернется каленым летом.
— Нужно дальше пахать, — сказал дед. — С этого поля вы сыты будете. С другого не наверняка. Кабы тех полей много, как раньше: на одном посохнет — на другом уродится, на одном погниет — на другом выстоит. А здесь одно, да зато верное.
— Дед, бомба на нем. Ты, может, не понял иль недослышал? — сказала ему женщина-председатель.
— С бомбой я слажу, — ответил дед. Пригнулся к окну, прислонил голову к переплету. — Кабы знать, куда ее стукнуть, тогда бы мне и совсем просто. На один миг делов.
Бабка Вера, самая старая в деревне старуха, которая, как говорили, когда-то давно оседлала черта и с тех пор на нем верхом ездит, иначе как объяснишь такую прыть в ее древнем возрасте, растолкала женщин, стала перед стариком подбоченясь:
— Ты что же, сивый пень, не знаешь? Сколько раз на войне воевал и не знаешь?
— Не шуми, Вера. Система на всякой войне разная. Ты, если что, кошку мою, Марту, к себе забери.
Бабка Вера руками взмахнула — руки у нее словно клюющие тощие птицы.
— Ну, варнак! О душе бы подумал, а он о кошке.
Женщины смотрели на них с испугом.
— Вы завтра утром в поле не приходите, — спокойно сказал дед Савельев. — Сидите дома. Ты, Вера, тоже дома побудь. Не вздумай… В таком деле одному надо.
— Молод еще мной командовать! — Бабка Вера пошла, пошла по избе.
Кошка, зашипев, мотнулась на печь.
Дед вздохнул, отвернулся к окну. Он в небо глядел, на журавлиный пролетающий клин.