О муже ничего не знаю, старший сын погиб в плену, Костик при консерватории учится. Живу. А тут XX съезд. Мужа реабилитировали посмертно, меня в партии восстановили, дали нам с Костей квартиры в городе. И начала я работать по общественной линии.
— И сейчас работаете?
— А как же! У меня подшефная школа за городом есть, там я тридцать лет работаю. А еще ветераны.
— А дома как справляетесь? Кто-то помогает? Сын?
— Котик? У него джаз на руках, зачем ему мне помогать, если я сама все могу. У него там ребята в оркестре, пусть им помогает, мне зачем! У Гаррика бываю в Сан-Франциско. Нравится ли мне? Сама подумай, кто я там, зачем я там? Старуха под пальмой. Я оттуда домой спешу, к ветеранам своим. У них проблем много, кто с квартирой идет, кто с пенсией, кто болеет, кто умер. Почти каждый день из райкома звонят: «Соня, вы не можете прибежать?» Бегу, отвечаю, бегу. Вот только все мои подруги умерли, двенадцать нас было, одна осталась. Зато счастья от полного разоблачения культа дождалась. Написала?
— О чем?
— О культе. Этим я сейчас живу, понимаешь? Ну что, устала? Пойдем кофе выпьем? — Она достает сумочку с косметикой, пудрится, обновляет помадой сердечко на губах.
— Вы всегда были такой модницей?
— Всю жизнь! И это написала? Что ты? Не пиши! Легкомысленный образ получается. Я и в лагере, если в кашу масло положат, хоть несколько капель, я всегда говорила: «Девочки, возьмите себя в руки, только на лицо!» Сидим мы, мажемся, и они мне говорят: «Соня, ты просто неистребимая валерьянка!» Дразнили меня! А теперь, видишь, пригодилось. Дети у меня, внуки, правнуки. Я ими горжусь. Я для них должна выглядеть! Согласна? Слушай, вам Гаррик не звонил? Ты не поедешь в Сан-Франциско? Когда поедешь, ты им скажи, убеди, пусть лучше сами ко мне приезжают. Что они меня все тянут и тянут в этот Сан-Франциско? Гаррик там тоже занят, как в Москве…
— Время сейчас такое.
— Я все понимаю, я горжусь его общественной работой. Надо налаживать отношения между великими странами. Думаешь, я не понимаю, почему сейчас все так быстро пошло? Все с разоблачением культа связано! Ленин одно говорил, Сталин другое сделал. На глазах, на глазах отрезал нас от всего мира, я хорошо помню… Гаррик, бедный, золотой, столько пережил… Это не пиши, не надо плохое вспоминать. Другое пиши: мосты наводит мой старший сын, я горжусь. Муж мой хоть бы глазком глянул на своих детей: один народный артист Союза, другой из Америки за мир борется. Вот бы Агапар удивился. Ну, все я тебе рассказала? Пойдем кофе пить.
* * *
На следующее утро раздается звонок:
— Слушай, Галя-джан, ты смотри, ты только серьезное обо мне пиши, а то я знаю, что ты хочешь обо мне написать. Я ночью думала и догадалась. Скажи, я правильно догадалась?
— А что я напишу?
— Конечно, ты все равно напишешь, но если можно, не пиши. «В свои восемьдесят восемь лет Соня как была, так и осталась неисправимая кокетка». Так ты напишешь! Правильно я догадалась?
Я молчала, не зная, что ответить: такой унылой, тусклой, скучной показалась я сама себе.
— Видишь, — молодо засмеялась Софья Михайловна, — значит угадала!
И сейчас, когда я думаю об этой большой семье, о ее судьбе, в которой сошлись, кажется, все трагедии нашей отечественной истории, я вспоминаю прежде всего ее главу — мать, бабушку, прабабушку Соню.
И встает перед глазами ее тщательно подкрашенное величественное лицо, на столе между нами вырезки (все о культе!), и я думаю о ее неистребимом жизнелюбии, передавшемся сыновьям, о поразительной стойкости («Кто тебе сказал, что у меня была тяжелая жизнь? Это некоторые люди так любят о себе говорить. У меня никогда не было невыносимой жизни, я всегда находила выход, вот здесь», — и она показывает на сердце). Думаю я и о ее надеждах на благие перемены. («Знаешь, пожить еще хочу, увидеть надо, как все пойдет дальше»). И слышится мне ее низкий, молодой голос: «Знаю, знаю, ты все равно обо мне напишешь: «Соня — неисправимая кокетка».
И начинаешь понимать, насколько мудро и вечно древнее евангельское изречение о том, что уныние есть самый большой на свете грех.
Тройка на Красной площади
Русский инженер американец Игорь Соколов.
Поднимаешься по крутой лестнице, а тебе навстречу слетает со стены русская тройка. Красная площадь, купола Василия Блаженного, косматые, бурые гривы лошадей… Классическая завершенность каждой детали. Первое впечатление — шоковое. Как, почему, откуда здесь? Хотя, казалось бы, я и знала, что еду в гости в русский дом. И все равно. Сан-Франциско, Форест-хилл, узкая улица комфортабельных дорогих домов. Нетрудно представить, что в каждом из них внутри. Удобная рациональная мебель, если живопись, то современная, чаще всего абстрактные композиции. Поднимаюсь по лестнице выше, вхожу в гостиную и оказываюсь в музее. Большие полотна в тяжелых золоченых рамах. Реалистическое искусство. Историческая живопись. Хозяин дома Игорь Соколов внимательно следит за моим лицом, в глазах у него вопрос: ну как?
— Прекрасная живопись, — отвечаю я на незаданный вопрос. — У вас сохранилось так много вещей!
— Что вы, это малая часть из того, что отец написал. Он всю жизнь очень много работал. Много его вещей в музеях, много в частных коллекциях.
— В Аргентине?
— Почему, и здесь, в Америке.
— А у нас?
— А у вас в Третьяковской галерее любимое полотно отца «Взятие Измаила генералом Суворовым», наша семья недавно передала его в дар. Он написал его в Буэнос-Айресе в 1953 году и тогда же мне сказал: «Имей в виду, после моей смерти передашь России». — «Ну что ты, папа, у тебя какие-то несбыточные мечты, — ответил я, — это же совершенно невозможно!» — «Увидишь, пройдет время, и все переменится, помни опыт Великой французской революции. Неизбежно придет успокоение и примирение…» Отец, кстати, повторял это всегда и особенно много спорил с монархистами. И, как видите, оказалось, он был прав. Правда, ждали мы долго.
…Судьба художника Анатолия Соколова — еще одна история из жизни эмиграции, на этот раз так называемой второй волны.
По мере того как нарастает лавина клочковатых, большей частью случайных публикаций об эмиграции, становится все заметнее, что о второй волне в нашей прессе пишут пока, пожалуй, меньше и застенчивей всего. Вот Саша Лютиков, военнопленный, герой французского Сопротивления, вот Гарри Орбелян, тоже военнопленный, решивший повременить с возвращением домой и учитывавший, по-видимому, то обстоятельство, что дома в лагерях и мать и отец.
Анатолий Соколов по сравнению с этими довоенными мальчиками принадлежит к поколению «отцов». Он участник первой мировой войны, при этом знаменитый ее участник, он дворянин, причем известной фамилии. И его путь на Запад — это еще одна грань тех обстоятельств, о которых мы мало и плохо осведомлены, которые, вернее сказать, мы с трудом признаем. Сам художник давно умер, его сын Игорь был в годы войны мальчишкой и многого не знает. Остаются факты и остаются размышления над этими фактами, ибо судьба Соколова тоже достаточно типична для части русской эмиграции времен Отечественной войны. Людей схожей судьбы, уже глубоких стариков, я встречала и в Нью-Йорке, и в Наяке, и на Толстовской ферме. Чаще всего это были люди, пострадавшие в предвоенные годы, отсидевшие в лагерях или ссылках, оказавшиеся во время войны в оккупации. Люди, как говорится, уже непризывного возраста. Стоит ли говорить, что это все очень разные люди, что вели они себя очень по-разному. Были, вероятно, те, кто сотрудничал с немцами, были прямые участники фашистских злодеяний. Были и другие, воспользовавшиеся открывшейся возможностью через все немецкие заслоны эмигрировать в Европу. Шли ли они на компромиссы с властями? Если да, то до какого предела? Каждый случай требует отдельного пристального рассмотрения.