Спешить к отцу Елизавета Александровна не торопилась. Это было последнее утро в усадьбе. И подгонять его она не хотела. Подобрав спальные юбки, она залезла с ногами на большой каменный подоконник и вновь вытащила картинку, присланную ей месяц назад. На ней был изображен высокий длинноволосый, худощавый мужчина с бородой и усами рыжеватого оттенка, с седыми вкраплениями. Волосы на бороде и голове по бокам были заплетены в косы. Он восседал на смоляном скакуне восточных пород. Конь был поджар и очень хорошо сложен: мышцы так и играли под лоснящейся от холеной усталости кожей. Увесистая черная грива обрамляла его шею.
Мужчина сидел в седле прямо, одет он был в защитный панцирь и наплечники. Весь обтянутый кожей и защитными пластинами, крепящимися к рукам, ногам и груди. Единственное, что удивляло при взгляде на эту картинку, прорези из-под его рук и торчащие оттуда волосы. Волосы эти были также заплетены в массивные косы и свисали ниже живота его боевого коня. Кстати, такой же длинны косы были на бороде и голове. Выглядело это по меньшей степени странно. Под картинкой была подпись: Потомок великого правителя Белоземельского и Венгерского, князя-епископа Вармийского, ответвление рода князей Трансильвании и Валахии, управителя Дуная и Карпат. Венгерский магнатский род, династия князей Батори. Его сиятельство, князь Милаш Батори.
Лизу в это утро собирали замуж. За этого самого с косами из подмышек. От этого у девицы было холодно и скорбно на душе. Про князя говорили в Европе многое. И что он якобы сосет кровь юных красавиц. И что ест человеческое мясо, спаривается с козами и кабанами. Разговаривает с мертвыми и спит кверху ногами, привязанный к балке под крышей своего боевого шатра. Ходит с кошкой и крысой на плече.
Возможно, все это были предрассудки. Но вот что было чистой правдой, так это то, что каждый год для него собирали лучших невест со всех предместий и округ. Каждый год их было от трех до двенадцати красавиц, а то и значительно больше. Отцы благословляли своих девственных дочерей и на подводах увозили в далекую горную заброшенную часть Трансильвании. В наши просвещенные дни эти места редко кто так именует. Теперь это более Румынское государство, нежели Валахия или Трансильвания. Хотя и старые названия были более красивы в звучании.
Юных невест увозили туда. Более о них вестей не было. Зачем ему было столько жен? Или он действительно питался их телами и пил их кровь? Лиза этого не знала. Как и того, зачем папенька решился отправить ее замуж за это непонятное чудовище?! Россия не входила в ту часть предместий, с которой собирались невесты, и это тем более было странным. От этого бежать в спальню отца не хотелось вовсе.
В комнату вошла старуха нянька, Параскева Леонтьевна. Маленькая, чуть сгорбленная женщина в плотной стеганной фуфайке, простом фартуке и юбках до пят. Поклонилась молодой графине в пол, поправила платок на голове и перекрестилась.
– Почто, хухря неумытая, не идешь будить батька? Нюни распустила, кофею не откушиваешь? – строго спросила она, начав заправлять постель. Говор у нее был деревенский, косноязычный.
– Чего там я не видела в тех замужествах? Да и аппетита нет нянечка. – Ответила Лиза вопросом на вопрос.
– Ешь, пока рот свеж, а завянет – и кобель не заглянет. Наше дело телячье, – кряхтела нянька, расправляя перину, – обоссаться и стоять. Меня вона в девичестве матка взяла и в стойло к кузнецу моему поставила. Кто заспрашал разве, надь оно мне или нет?! Я сидела кукол из соломы вязала да в лопухах срала. А оно вишь как. А опосля я ужо Ваньку родила. Прямо под телегой на уборочной и рожала. Помню верещу как свинья резана, а бабы мне ноги держат и приговаривают: знать не ори гадина, бог терпел и нам велел. Остальных ребятишек я молча рожала. Как кошка, у кажном годе по сыночку выплевывала. А кузнец-то мой охочий был до сахарницы. Но и по девкам ходок! А мне шо? Ежели он лишной разок где свою оглоблю пристроит, так и мне спокойнее спится. А то залезет коняка, и щакотится бородой по грудям усю ночь, и елозит как не в себе. Расковыряет мне и тама, и тама, да так что в туалет сходить боязно. Потом хоронилась от него вечерами. А он выкушает четверть и ходит по двору и зыркает своими глазищами, да дрын свой поглаживает. Ходить и ореть: «А ну, сука, иди сюда, стервь, я вот тебе заправлю».
– Глупа ты, как я погляжу, – обижено сказала Лиза и отвернулась к окну, надув губки, – в чем тогда счастье женское заключается, не пойму? Что же ты не могла убежать от всего этого, что ли?
– А как прихериться-то, ягодка моя? – Старуха всплеснула руками и заохала. – От одного сбежишь, так мало что сраму, так ведь к другому пристроят. Баба же для того дана, пока рожать годна. А от беды у нас беды не ищут. Дак и человек он был дрочёный, кузнечил редко умеючи. Знаёшь, каки розы вычугунивал, как в городе мамзелям дарят, вот таки. – При этом нянька сложила два кулака вместе и резко растопырила пальчики в стороны. – Поняла?!
– Не впечатляет сия перспектива, – грустно констатировала услышанное Елизавета Аничкова и, спрыгнув с подоконника, скинула с себя ночные юбки и сорочку. Подойдя к большому напольному зеркалу в резной оправе из слоновой кости, она начала расчесывать свои густые длинные белоснежные пряди.
– Ух и хороша кобылка, – нянька встала, раскинув руки в стороны, – пора уже и под жеребчика.
– А ты, няня, видала того жеребчика-то? – спросила Лиза. – И зачем ему каждый год столько девушек увозят? Разве я о таком счастье мечтала? Отец, видимо, погубить меня вздумал. И участь моя предрешена.
– Ой не печалься, кровиночка, – запричитала старуха, – мы раньше, когда не знали, како решение принять, со своей стрыгой трещали. Она в народе хоть и изображается в виде гниющей принцессы с длинными кровавыми когтями, но дело верное говорит. В кажной из нас бабья стрыга сидит.
– Я думала, это причуда, которую ты мне в детстве рассказывала. А это что, не сказка, не выдумка?
– Уволь ягодка моя, – запричитала старушка, – только одно помни, часто с ней гуторить не следовает. Стрыга – энто же суть твоя бабья. Ты, только спящая в тебе же, поняла? Ты ее как бы манишь из себя, и она вылазит. А ты с ней шепчешься о том, что узнать треба.
– Откуда же какая-то твоя подсознательная сущность может знать о тебе что-то, чего ты и сама не ведаешь? Не глупость ли сия забава?
– Ой, ягодка моя, и не свижу, уж больно умно ты гуторишь. Но по мне так коды сложно бывало, я всегда шепталась, и она дело говорила. Ни раз не наимела меня, вот те крест.
– Может, напомнишь, как там с ней связаться, с твоей стрыгой?
– Не с моей, а со своей, – пояснила няня, – я щас уйду, а ты свечи не гаси и садись, где тебе удобно, прямо у зеркала. Только не одевайси, будь так. Сиди да приговаривай так: месяц, месяц, мой дружок, позолоченный рожок, где бывал, что видал? Был я на кладбище и видал там покойника и видал его белые зубы. Не болят они и не свербят они, потому и правду говорят они. Да пускай сейчас и мне, рабе божей Лизке, те зубы всю правду откроют. Кусанут мою стрыгу, чтобы она разбудилась, да и в правде растворилась. Сим слова мои верные запечатываю сердцем и умом, и господом Иисусом Христом, аминь.
– А вот и глупости все это. – Лиза забегала по спальне весело смеясь. – Уходи, лживая старушка, более не желаю слушать тебя.
– Ежели решишься шептаться, поторапливай. Там подводы ужо на мази, отец подымится и тудыть тебя, завернут в тулуп да на барахолку.
– Проваливай. – Лиза указала нянечке на дверь и обижено уселась у зеркала. Поправив прядь волос, она улыбнулась сама себе в отражении и как будто невзначай прошептала все только что сказанное няней. Вдруг отражение в зеркале стало манятся, оно как будто разворачивалось в другую сторону. Нет, там отражалась та же Лиза, только сама она сидела сейчас справа от стоящего у зеркала большого серебряного канделябра, а её отражение – наоборот. Лиза поворачивала голову вправо, а её отражение влево.