Наутро я проснулась в Лидиной квартире одна. Был рабочий день. Возможно, четверг или пятница. Лида ушла на работу, так и не дождавшись моего пробуждения. Хорошо помню сытный завтрак, укутанный в белые полотенца. В общих чертах помню и записку на два листа, что лежала на кухонном столе рядом с завтраком. «Простите, дорогая Лара Михайловна, так уж вы сладко спали, не решилась вас тревожить, ключ бросьте в ящик». До вокзала дойдёте так-то и так-то, автобусы на Ленинград отходят тогда-то. «Спасибо Вам от всего сердца, что заглянули в наш городок». Бо́льшая часть записки состояла из благодарностей, местами очень личных, за конкретные стихи, за отдельные строчки. Видимо, Лида вложила в ту записку всё, что неловко было сказать в глаза.
Я ещё с детства, с Киргизии, мало ем с утра, но в тот раз себя заставила плотно позавтракать. Не хотелось обидеть хозяйку. Да и в полотенцах, чего греха таить, были вкуснейшие жёлтые творожники с изюмом. К ним прилагалась густая свежая сметана в чашечке, явно от частника. Очень запомнились мне Лидины творожники. Сама я, как вы понимаете, женщина книжная. На то, чтобы нажарить спозаранку такого великолепия, у меня в жизни ни сил бы не нашлось, ни уменья, ни, что самое главное, изюма – даже для самых дорогих гостей. Дома у меня все на спартанском пайке сидели: что лежит в гастрономе без очереди, что готовится быстро, то и кушать изволим. Муж покойный смеялся, давясь вермишелью: «Спутал чёрт, едрёна мать, поэтессу в жёны взять!»
Если не считать времени, потраченного на творожники, задерживаться в квартире я не стала. Неловко было. Дочитывать фантастику литовских писателей мне, кажется, даже не пришло тогда в голову. Сполоснула посуду, оделась, схватила свою походную суму многострадальную – и бегом на вокзал. Предполагаю, хоть и не помню, что собиралась позвонить Лиде из автомата (в квартире у неё телефона не было), но почему-то не позвонила. Не увидела автомата по дороге? Спешила на автобус? Не нашлось двухкопеечной монеты в кошельке? Как бы то ни было, до дома в Ленинграде я добралась только к вечеру, звонить Лиде в библиотеку наверняка было уже поздно, а на следующий день всё завертелось-закрутилось, как обычно: семья, переводы, собрания, мелочные интрижки и придирки издательские, на которые столько нервов уходило…
Так вот и получилось, что забыла я о Лиде как минимум на полгода, а скорее всего, на какой-то более долгий срок. И справки об удивительном сборнике не бросилась наводить. Лишь после чернобыльской аварии вспомнила свою поездку в Сланцы. Когда известия о катастрофе под Припятью перешли из области слухов в разряд официальной трагедии, за которую вождям нашим пришлось каяться перед всей Европой, я звонила в Лидину библиотеку. Звонила, судя по всему, не позднее конца мая восемьдесят шестого.
Говорю «не позднее конца мая», потому что тридцатого мая умерла моя свекровь. Мы всей семьёй отправились в Пестово на похороны. Это в Новгородской области. Там я застряла со свёкром на много недель; кажется, чуть ли не до августа. Свёкор без жены оказался почти беспомощен в быту, но не желал этого признавать, хорохорился, не хотел переезжать ни к нам в Ленинград, ни к дочери в Новгород. А поскольку одна лишь я могла на дому работать с переводами своими, мне и пришлось за ним присматривать, пока не уломали его, не увезли к моей золовке.
Таким образом, мой последний разговор с Лидой состоялся не позднее конца мая. Помню, что говорили мы долго, за межгород у меня набежало два с чем-то рубля на переговорном.
Я посмотрел из любопытства, что выходит по тогдашним тарифам. Учитывая, что до Сланцев от Питера более 100 км, звонок на «два с чем-то» продолжался не менее тринадцати минут.
Содержание той беседы запомнилось почему-то гораздо хуже. Кажется, Лида рада была меня слышать. Вероятно, она подтвердила, что в сборнике действительно была повесть о катастрофе в районе Припяти; иначе откуда же у меня такая непоколебимая уверенность в том, что она была? Предполагаю также, что мы условились в ближайшее время снова выйти на связь. Безотносительно к тому звонку, помню, как я собиралась ехать в Сланцы, как думала вооружиться «Зенитом» мужа и метрами фотоплёнки, чтобы отснять пророчества литовских писателей.
Но так и не съездила. Хотя, когда вернулась из Пестова, ещё раз до Лиды пыталась дозвониться – то ли в сентябре, то ли позже, но всё в том же году, восемьдесят шестом. Не застала её в библиотеке. Потом вроде бы писала ей письмо. Но дописала ли? Отослала ли? Не могу сказать с уверенностью…
Как бы то ни было, не следопыт я по темпераменту. Играть в Жюля Верна, гоняясь за таинственной книгой по Ленинградской области, – это, к сожалению, не моё. Охладила мою следопытскую прыть и начавшаяся перестройка. Трудно было поверить, что никто, кроме меня и безвестной библиотекарши из Сланцев, не вспомнит лениздатовский сборник, в котором чёрным по белому предсказана авария под Припятью. «Да будь эта книга хоть трижды под запретом, – думала я, – неужели люди вроде Вити Блажиса так запуганы, что будут врать мне в лицо?»
Чем больше вокруг было гласности, тем сильней я сомневалась. Почему люди, причастные к изданию сборника (а это же десятки людей!), продолжают хранить гробовое молчание? Во всех издательствах, в журналах половодье непечатной прежде литературы, в Литве уже «Саюдис», уже дело идёт к независимости, а этих литовских фантастов как будто расстреляли всех разом, причём заодно с переводчиками, корректорами, редакторами! Как будто сожгли все их рукописи, не оставили ни единого следа, кроме книжки в Сланцах! Ведь не могло же такого быть. Даже при Сталине не умели напрочь вымарать из истории целую книгу. Что уж говорить про последние годы советской власти?
В конце концов я перестала верить собственной памяти. Нет, я не думала, что мне пригрезились поездка в Сланцы, выступление в тамошней библиотеке, встреча с Лидой. Всему этому имелись вещественные доказательства в отчётности Ленинградского отделения Союза писателей. Но того сборника, решила я, быть никак не могло – во всяком случае, не в том виде, который мне назойливо подсовывала память. Яркость, детальность моих воспоминаний о книге не убеждала меня, а, напротив, лишь усиливала подозрения.
«Ладно, – твердила я себе. – Какую-то книгу я, по всей видимости, читала в тот вечер в квартире едва знакомой женщины в чужом городке. Допустим даже, что фантастику. Но всё остальное, вероятно, наросло задним числом, присочинилось: и литовские авторы, и крамола, и рейды КГБ, и, самое главное, Припять с атомной катастрофой».
И это ещё что! Стыдно вспоминать, но некоторое время я всерьёз подозревала, что стала жертвой гипноза. Тогда ведь началась эпоха Кашпировского и Чумака, в газетах каждый день писали об экстрасенсах. Я не верила ни в бога, ни в чёрта с привидениями, но меня, инженера, человека по складу ума совершенно научного, подкупили наукообразностью, с которой эта чепуха преподносилась. С большим интересом читала я о биополях, о неизведанных резервах человеческого организма. «А что, – думала я, – если Лида в тот вечер пустила в ход свои неизведанные резервы?» Что, если она внушила мне чувство столкновения с чем-то таинственным, а уж я потом сама наполнила это чувство фактическим содержанием? Как девочка, которая изнемогает от беспредметной влюблённости, пока не находит, наконец, на кого выплеснуть эту влюблённость…
Призна́юсь: нечто подобное, экстрасенсорное, я допускала вплоть до того момента, когда получила ваше письмо. Прочитав его, испытала сразу и облегчение, и горечь. Рада была, что не нужно больше сомневаться в своей памяти, не нужно из Лиды делать Кашпировского с медной косой. Но до слёз при этом сделалось жаль, что так и не съездила в восемьдесят шестом в Сланцы с фотоаппаратом, что потеряла связь с Лидой. Махнула рукой не просто на тайну, а на хорошего человека, который мне эту тайну доверил.
У меня (вздыхает) натурально билет был в Вильнюс на 19 марта. А Литва 16-го закрыла границу. А в апреле Лара Михайловна умерла. Так, по крайней мере, мне 2 мая сказал женским голосом на русском и литовском языках автоответчик по её номеру.