— Нам было всего шесть лет. В этом возрасте не всегда можно понять, что имеют в виду взрослые. Но мы почувствовали, все трое, что в этот момент взрослые, эти две женщины в комнате, увидели, что между нами, тремя детьми, что-то происходит. Что-то бесценное, и это необходимо защитить. Мы это почувствовали — в эту минуту взрослые нас почти понимали.
Я оглянулся на ассистентов. Вместе с Лизой и со мной они только что побывали в детском саду. Наверное, это сегодняшний сеанс заставил всех нас отправиться назад к событиям тридцатилетней давности.
— Не помню этого, — сказала Лиза. — Ничего из того, что ты рассказываешь, я не помню. Не знаю, могу ли я тебе верить. Действительно ли так всё было.
Это было правдой. Она потеряла свою историю, и теперь должна была положиться на другого человека.
— Симон, — сказал я, — мой названый брат. Он помнит.
— Как он пытался покончить с собой?
Трудно было говорить об этом в присутствии ассистентов. Её границы, а, возможно, и их границы не совпадали с моими.
— Он выпил две бутылки, проглотил сотню таблеток парацетамола, сел в свой внедорожник и отправился ко мне на дачу. Он часто бывал там в детстве. Его мать и сестра тоже там бывали, иногда даже жили там. Он лёг на ту кровать, где обычно спала его мать, и приготовился умереть. Его бывшая жена нашла мой телефон в его ежедневнике, в записях на тот день, и позвонила мне. Я сообщил адрес «Фальку»[2], они поехали туда и отвезли его в больницу. Едва успели.
Чай она заваривала всегда одним и тем же способом, словно это был некий ритуал. Словно что-то должно было оставаться незыблемым, раз уж мир, с которым она имеет дело, — человеческое сознание — столь непредсказуем.
— Самоубийства часто происходят на дачах, на садовых участках. В тех местах, где люди были счастливы в детстве.
Она подвинула ко всем чашки с чаем.
— Мы можем вспомнить какой-нибудь случай, ну хотя бы один случай, когда нас в детстве слышали? Кто-нибудь из взрослых?
Вопрос этот был совершенно неожиданным, непонятно, откуда он возник.
И не очень было понятно, к кому он обращён. Но как бы то ни было, ответил я, возможно из-за того, что звучал он отчётливо вызывающе.
— У меня было счастливое детство, — сказал я, — я вырос в хорошей семье, и не раз, уж точно не один раз, мне доводилось почувствовать, что меня понимают.
Она ничего не ответила, просто посмотрела на меня поверх дымящейся чашки.
Я попытался заглянуть внутрь себя. Посмотреть на своё детство. Попытка пойти против течения вызвала отвращение.
— Мы, люди, так и не создали язык для описания нашей внутренней жизни, — сказала она. — Внешний мир мы умеем описывать во всём его многообразии. Но для внутреннего мира слов у нас нет. В большинстве языков нет таких слов. Никто из нас не может об этом говорить. Это относится и к восприятию нашей собственной физиологии. Большинству пациентов приходится изо всех сил напрягаться, чтобы вообще почувствовать, где физически находится сердце. Почти никто не в состоянии ощутить ритмы печени. Цикл почек. Замечают только поверхностные признаки пищеварения. Мы не можем сформулировать связь между душой и телом. У нас есть таблицы химических элементов, метеорологические карты, номенклатура органических соединений, звёздные карты. Но внутренняя сторона нас самих, тела, души и сознания представляет собой неисследованный ландшафт. Бескрайние белые пятна на карте мира. Практически не исследованные. Исследование мозга и нейропсихология всё ещё находятся в зачаточном состоянии. Мы ползём на ощупь. В темноте. Есть такая пословица: меньше знаешь, крепче спишь. Всё наоборот. Мы страдаем как раз от своего незнания. Страдание и подсознание прочно между собой связаны.
— Между нашим дачным домом и пристройкой к нему есть небольшой двор, — сказал я. — Мы там иногда обедали. Мама сама выращивала овощи. Когда Симон приезжал с нами, он всегда помогал ей на огороде. Его присутствие как-то влияло на взрослых. Они как будто приоткрывались. Отец подтрунивал над матерью. И все могли ни с того ни с сего расхохотаться. На какое-то мгновение спадали маски. На какую-то долю секунды между нами возникало полное единение. Но потом вдруг всё это куда-то исчезало. Лица взрослых закрывались. Как мне хотелось сохранить эти мгновения. Повесить их на стену. Как картину. Заставить их посмотреть на неё. И потом спросить: «Вы помните это? Это было с нами, всего минуту назад. Это очень важно. Важнее этого ничего нет».
* * *
Я забирал младшую дочь из детского сада, который примыкает к школе. Прождал её минут пятнадцать, пока она заканчивала играть и прощалась с другими детьми, и тут подошла старшая.
Эти пятнадцать минут я упражнялся в погружениях в тишину.
Когда пути матери девочек и мои разошлись, я обнаружил, что не могу быть тихим с детьми.
Я говорю, что наши пути разошлись, я не говорю, что мы развелись. Если вы когда-то любили друг друга, то развестись невозможно. Может быть, в силу обстоятельств, которые нам неподвластны, вам пришлось расстаться, но развестись невозможно. В этом-то и состоит фатальность любви. Это глубинная связь, которая существует где-то вне времени и пространства.
Однажды я это осознал. И одновременно обнаружил, что во мне нет тишины, когда я нахожусь рядом с детьми.
Обратила на это внимание младшая. Как-то раз она спросила:
— Папа, а ты бываешь когда-нибудь тихим?
Говоря «тихий», она не имела в виду молчание, она имела в виду спокойствие.
Я замер на месте и уставился на неё. Ответа у меня не было. Но перед глазами пронеслась череда картин.
Это были стремительно сменяющие друг друга изображения. В те несколько секунд, пока я сидел перед ней на корточках, а она задавала свой вопрос, мне вдруг стало ясно, что с детьми я всегда нахожусь в движении. По пути в школу. По пути из школы. По пути в бассейн. Когда готовлю ужин. Когда мою посуду. Когда укладываю их спать.
Тогда я решил разобраться с тем, что же такое тишина.
Я начал с нуля. И я по-прежнему начинающий. В тот день в детском саду, ожидая, пока младшая закончит играть с подружкой, я находился на начальном уровне, первом этапе изучения тишины.
Вскоре дети как-то сами собой перестали играть и подошли к нам. Это одна из тех премудростей, которые я постепенно усваивал: жизнь детей подчинена ритмам, которые очень трудно понять, но за которыми можно наблюдать бесконечно.
Играли они с кукольным домиком. Подруга должна была идти с нами, накануне мы договорились, что она придёт к нам поиграть. До нашего дома было пятнадцать минут ходьбы. Через лес.
Они разговаривали между собой.
— Если бы это был кукольный домик, — сказала младшая.
Она обвела рукой лес и озеро.
— И мы были бы куклами Господа Бога.
Я так и не понял, откуда у неё взялся этот «Господь Бог». И их мать, и я — люди неверующие, девочек не крестили. Но с тех пор, когда она научилась говорить, она проявляла склонность к религиозному взгляду на мир. Нередко, когда я приезжал за ней на машине, она просила, чтобы мы проехали мимо церкви и остановились там ненадолго.
Подруга молчала. Старшая дочь тоже. Целую минуту мы все вчетвером вслушивались и вдумывались в пожелание, высказанное пятилетней девочкой: мир — это конструкция, где нами руководит высшее, дружественное нам сознание.
А дружественное ли оно?
Я посмотрел на детей. Независимо от того, как справляются с разводом родители, дети всё равно сталкиваются с той отравленной атмосферой, которая всегда предшествует разрыву любовных отношений. И они видят, как на их глазах распадается их вселенная.
При любых обстоятельствах это переживание остаётся с ними на всю жизнь.
* * *
Прошла неделя, а я ничего не слышал от Лизы.
И вот она позвонила.
Мы встретились на следующее утро, очень рано, она, я и её ассистенты.
Я уже понимал, что для неё это обычная практика. Некоторые из экспериментов она предпочитает держать в тайне. Именно их она проводит рано утром.