Обрез был в авоське, чёрной такой и длинной сумке. Я стоял и ждал. Когда она прошла мимо, рядом, так, что повеяло прозрачными духами, я вышел и прицелился в затылок, не вынимая оружия из сумки. В затылок, который я целовал, не помню сколько раз. И нажал спуск. Раздался глухой щелчок. Это была осечка.
Она обернулась.
— Это ты, что ли, Август?
И тут чёрно-зелёный шар взорвался в моём мозгу.
Бездна.
Что в этой пропасти, в этой чёрной метели происходило со мной, я не помню. Очнулся, когда меня расталкивали. Я вышел из автобуса и онемел от ужаса.
Передо мною текла Москварека, а за нею топорщился Коломенский Кремль. Было такое ощущение, точно меня какая-то невидимая рука в одно мгновение перенесла обратно за несколько десятков километров. Как будто всё мне приснилось!
Наверное, я бежал, но, как и куда подевалась страшная моя авоська — непонятно; провал.
О, будь они прокляты, телеги смерти!
Как можно уезжать из города, уезжать на этой нелепой бесовской таратайке?! О Город, Город мой! Лишь твои каменные гребни оживляют меня, древний дракон, дыбящий крылья на берегу реки. Возьми меня, утешь меня, бедного…
В расплавленном воздухе Кремль прилёг у воды, словно собирался пить, и смотрел в неё, как в зеркало.
Как во сне, я миновал переправу, поднялся к Воротам и вошёл, и растворился. И поехали вокруг древнеримские руины, вперемежку с уютными деревянными домишками, точно я стоял на эскалаторе, а всё вокруг текло само собой.
Нет, не нужно мне было в тот день входить в Башню! Демонский май расплавил моё сознание; я чувствовал, что если войду под своды Башни, серые, холодные и страшные своды, случится что-то непоправимое. Параллельное Существование — вот что меня пугало, и правильно пугало, потому что если раньше оно лишь изредка проявлялось и сквозило, то теперь, когда чёрно-зелёный взрыв в мозгу оглушил меня и совершенно подавил сопротивляемость — оно стало лицом к лицу, как зеркало.
Но что мог поделать я — убийца-неудачник, шут-ревнивец, дурацкий колпак? Лопнули твои реторты, почтенный Фауст! Какая-то воля толкала меня туда, какое-то болезненное любопытство, дрожь риска: может, пронесёт, обойдётся? Это как желание глянуть в глубину, в пропасть, в бездонный колодец.
И когда я с жестокой майской жары вошёл в холодный сумрак Башни — страх оледенил меня до костей.
Кто-то сказал:
— Стой.
Кто? И почему сказал? Это бесило. Если кто-то мне указывает — то по какому праву? А если виной тому приступ нейрастении, — то тем более стыдно отступать. И я пошёл по винтящейся справа налево лестнице с очень крутыми ступенями, в полном мраке.
И напрасно я так сделал. Нельзя мне было переходить ту границу. Но, когда перешёл, ничего уже исправить стало невозможно. Я чувствовал в себе страшную силу, которая разрывала, переполняла меня. И нельзя было дать себе отчёт — что это за сила, и откуда она.
Высота втягивала, и, чем выше я поднимался, тем сильнее и страшнее наполнялась моя душа. Да, росла и наполнялась душа, словно от невидимого ветра, космического ветра.
Кто знает масштабы незримой энергии, океана призрачных волн, пронизывающих нас? И теперь, на подходе к верхнему ярусу, плотный порыв ударил меня изнутри. Всё тело напряглось, и запульсировала кровь, и голова закружилась от кислорода.
Бывает, в океане сталкиваются два вихря, так рождается чудовищная волна, полёт энергии, неслышимый звук, несущийся, словно свинец. Летит волна боли, вакуум страха, сметая команды с палуб кораблей, не оставляя свидетелей; только остовы судов — летучие голландцы — бессмысленно скитаются по воде. А люди медленно идут ко дну, сквозь жидкий тяжёлый изумруд в ледяную чёрную твердь. И миллионы лет пройдут, прежде чем дно подымется, и лучи солнца высушат их окаменелые кости.
Это была не боль, нет, но вой ветра, клокочущий водоворот Хроноса.
Где-то рядом, то ли в нижнем ярусе, то ли за поворотом каменного лестничного винта, я отчётливо услышал латинскую молитву. Вернее — несколько молитв, потому что сорванный женский голос, произносящий их, звучал очень быстро, в почти припадочном темпе, в лихорадке. Слух выхватывал из этого судорожного потока куски «Богородицы…», «Кредо…» и ещё каких-то молитв.
Но самое страшное, что Башня внутренне преобразилась. Она превратилась в гулкую пропасть; я стоял посреди корпуса, там, где кончался винт лестницы, — сверху было пусто — рухнули сгнившие балки, рухнули, заросли травой, стали землёю, и там, внизу, лежали какие-то мужчина и женщина, и слышался шёпот: «Милый…»
Но в то же самое время по ярусам Башни, не просто существующим, а заполненным, забитым до отказа всякими редкостями, спускалась процессия из трёх человек, и слышался такой разговор:
— Ну и темень…
— Осторожнее, Анна Андреевна…
— О Господи! Я, кажется, сломала каблук…
И вот тогда я с полной очевидностью понял, что Параллельное Существование скрутило меня. И раньше такое бывало, но не в таких же масштабах! Это уже было не раздвоение, а растроение, расчетверение личности. Я попал в сатанинский клубок Времени, который крутил и мотал меня как хотел.
Ибо там, внизу, на площадке, заросшей дикой травою, где чувствовались невидимые подземные ходы с костями и сокровищами, на той площадке, где лежали те двое — завершалось девятнадцатое столетие, ведь тогда этажи ещё не успели восстановить.
Меж тем те трое, что спускались, шли где-то между 1934 и 36 годами, поскольку именно в это время в Башне находился музей и хранились всякие редкости, в том числе и портрет ужасной полячки.
И одновременно слышалась латинская молитва, и я сильно подозреваю, что это снова была она — безысходный изумрудный призрак, бесконечно мучающий меня своим польским бормотанием. И если это было так, то, значит, сюда примешивалась ещё чёрт знает, какая бездна лет.
Понимание иссякло, я уже не мог себя контролировать. Хотелось кричать, но горло перехватило.
И тут всё разом поехало, сдвинулось, и сгинуло. Повеял горячий ветер, и вовне, вдалеке, снаружи Башни, увидел я не-Коломну. Это была выжженная солнцем, вытоптанная конями и пехотой пустыня, и только вдали, наверное, там, где должна была виднеться Коломенка, но немного дальше, — текла полувысохшая под неистовым жаром речка и вились около неё зелёные деревца.
А ближе к Башне, если прищурить глаза, можно было различить мчащуюся на полёт стрелы от стен колесницу, к которой было привязано что-то, волочащееся в пыли. И это что-то наполняло меня нестерпимой болью. Шевельнулась трава в гранитных, (а не кирпичных!), расселинах, ветер донёс дыхание душистой смолы и…
О Троя, Троя! Где вольные волногривые стада твои?
Дальше был обморок, или, точнее, — новый провал, потому что я не помню, как оказался на Соборной площади — то ли через Брусенский монастырь, то ли по Косой горе.
Собор Успенский — кирпично-каменный, изрезанный змеиными трещинами допотопный чудовищный зверь, оставался слева от меня, за спиной; шатаясь, я уходил от него, и слышался солёный йодистый воздух Среднеземноморья.
Кремль топорщился античными колоннами, итальянской готикой, шуршал латинскими свитками, пришепётывал по-гречески.
И вот, когда я доковылял до Крестовоздвиженского храма с его ионическими палладианскими колоннадами-крыльями, и поворотил уже назад, к дому, по Щемиловке, скорее вон из Кремля, — ОН меня остановил.
— Погодите-ка. Успеете ещё домой.
Мурашки побежали у меня по спине, но какие-то особенные, как будто прокатывали снизу вверх валиком, утыканным тысячами ледяных игл.
— Кто запечатал вам уста, юноша? Это странно! По ночам вы занимаетесь магией, зажигаете огни, приносите жертвы подземным Богам, плачете, почему к вам никто не приходит. Ну вот, Я пришёл. И что же? Вместо радостной встречи — какое-то одеревенелое молчание.
Я вгляделся…
Он был невидим. Но, что самое интересное, — я при этом совершенно ясно видел стройного, позолоченного загаром мужчину лет 35-ти, обнажённого, хотя на нём мерцали хитон и плащ. Они тоже были невидимы, наверное, отсюда и рождалось впечатление обнажённости.