Он бросился в кресла и закрыл лицо руками. Софи молчала, и только бледность щек свидетельствовала о ее внутренней тревоге.
— Не понимаю, к чему все эти громкие тирады, — усмехнулся Павел Иванович, — когда дело идет только о том, чтобы отказаться от заблуждений и тем внести мир и тишину в свое семейство!
— От заблуждений! — вскочил Орест и быстро взглянул на жену и тестя. — Да, — немного помолчав, грустно проговорил он, — вы правы; для практических людей это — заблуждение… Так вот, — горько улыбнулся он, — чем должен был держаться мир в моей семье — договорились!
— Однако, — нахмурился Ильяшенков, — вы уже слишком… Этот тон…
— Тон? — воскликнул молодой человек. — Вам не нравится мой тон?.. Не салонным ли языком прикажете вы выражаться человеку, у которого вдруг, в один момент, рухнуло все будущее, исчезли вера и надежда?.. Поймите, ваше превосходительство: вы убили меня… Вы опошлили в глазах моих то, чем я дорожил более всего на свете: любовь моей жены!
Павел Иванович молча пожал плечами и взялся за шляпу.
— Бедная! — тихо сказал он дочери и торжественно поцеловал ее в лоб. — Bon voyage![169] — обратился он к зятю.
Тот поклонился и, не отвечая ни слова, проводил тестя.
По отъезде его, муж и жена несколько минут молчали; Орест ходил по комнате грустный и взволнованный, Софи сидела бледная, задумчивая. Обоим было тяжело. Но то, что творилось в душе их, было далеко не одинаково: Осокин плакал о своей погибшей любви, страдал на развалинах своего счастия; Софи мучило ее бессилие над мужем, оскорбленное самолюбие, неудавшаяся карьера. Один терзался из-за благ нравственных, другая — из-за благ вещественных!
— Орест, — пересиливая себя, почти ласково сказала Софи мужу, — ты может быть заметил, что я не сказала ни слова во время вашего разговора… я это сделала нарочно, считая неуместным спорить с тобою при свидетелях, хотя б то был и мой отец. Теперь, когда мы одни, сядь и поговорим.
Осокин сел.
— Ты оскорбил меня совершенно незаслуженно; мою любовь ты представил в виде какой-то постыдной сделки… Ты унизил меня в том, что священнее всего для женщины!
Она остановилась немного и исподлобья посмотрела на мужа: тот сидел нахмуренный, подперши рукою голову, и легкая краска пробежала по его лицу при последних словах жены.
— Я не ответчица за слова отца, — продолжала Софья Павловна, — и, возражая ему, тебе не следовало задевать меня… Ну, да не в том дело… Женщина, которая любит, не оскорбляется часто даже и побоями… В чувствах моих к тебе уверять я не стану; веришь ты им — хорошо, сомневаешься — слова мои не убедят тебя… Возвращусь к нашему разговору: ты все обдумал, не боишься, что совесть упрекнет тебя впоследствии, что будущие дети может быть иначе взглянут на твой поступок?
— Не боюсь! — поднял голову Орест и прямо взглянул в глаза жены.
— Послушай, — с скрытою досадою сказала она помолчав, — ты утверждаешь, что любишь меня, но сколько я слышала и насколько понимаю любовь — человек, истинно любящий, жертвует всем для любимой женщины… на преступление даже идет… А ты…
— А я не хочу его совершить — правда!
Глаза Софи сверкнули гневом.
— Но то, что ты называешь преступлением, в глазах всего света, получение наследства и только!
— Соня! — встал с места Орест. — Будет нам препираться! Наши взгляды расходятся: ты любишь золото, я — правду. Сбрось с себя то, что привито к тебе плохим воспитанием и примкни ко мне искренне и тесно! Исправляться, друг мой, никогда не поздно!
Он взял руку жены и выразительно пожал ее, но рука дрожала, а лицо Софи то бледнело, то вспыхивало.
— Что с тобой? — спросил молодой человек.
— Что со мной? — оттолкнув руку мужа и задыхаясь от волнения, вскричала Софья Павловна, — я вдумываюсь в ваши слова… А… так я люблю золото, а вы — правду!.. Но, правдивый, честный человек, разве так платят женщине за ее любовь?.. Деспотизмом и полнейшим ее подчинением всем вашим маниям и капризам? Вы советуете мне исправиться… да я исправлюсь! Я вылечусь от этой любви, которой вы не стоите! Я охотно уступлю вам, когда нужно, но безответно исполнять ваши причуды не намерена! (Голос ее перерывался от сильного горлового спазма) — Не беспокойтесь, — остановила она мужа, который, весь бледный, наливал воду в стакан, — я не впаду в истерику… это удел слабых женщин, а я, слава Богу, еще сильна… Ступайте, делайте, что диктуют вам ваши принципы — со временем я выскажу и свои!
И вся дрожащая, разгоревшаяся, блистая дерзкой красотой, молодая женщина вышла из комнаты.
Пошатнулся Орест от обрушившегося на него удара, но не пошатнулись его убеждения. Он велел подавать экипаж и, со смертию в душе, отправился встречать кончину близкого ему человека.
IV
Между тем, как Павел Иванович, пожимая плечами, рассказывал своим присным о слабоумии зятя, Татьяна Львовна охала и служила молебны о здравии брата, а Софья Павловна рвала и метала от злости, город Р. переходил от изумления к изумленно: не успела еще весть о предположенном Осокиным отказе от наследства облететь главные пункты сплетни, как новость совершенно однородная, только с другою развязкою, взволновала умы р-цев: Леонид Николаевич Огнев выиграл процесс.
Такое происшествие произвело положительную революцию в аристократических слоях: прежние враги губернского льва вдруг почему-то стали показывать ему величайшую нежность, строго нравственные папаши и мамаши, считавшее Огнева во время оно шалопаем и дерзким волокитою, начали с ним заигрывать, а в головках скучающих барынь и жаждущих венца барышень образ Леонида Николаевича внезапно окружился самым блестящим ореолом. Небывалые качества начали приписываться счастливцу, самые ошибки его облеклись в форму достоинств, а цифра выигранного им состояния, в устах городских кумушек росла как снежный ком. В один какой-нибудь день Огнев сделался и богачом, и редким служакою, и настоящим львом с золотыми когтями, и примерным во всех отношениях человеком. Подумаешь: как деньги-то украшают слабого смертного! В глазах Софи Леонид Николаевич выиграл чуть не пятьдесят процентов; как прежде слегка относилась она к его ухаживаниям, так теперь боялась его пренебрежения. Правда, сильный переворот произвела в ней история с Орестом: золотой идол оказался глиняным чурбаном, а оскорбленное самолюбие, разбитые надежды и злоба на мужа нашептывали ей мысль об отмщении. Тонкая нить, связывавшая супругов, оборвалась; страстный каприз Софи, поддерживавшийся радужными мечтами о богатстве, с исчезновением их, канул в вечность, оставив по себе, в виде воспоминаний, только горькие сожаления, да позднее раскаяние. От Ореста ждать было более нечего; в глазах Софьи Павловны он представлялся уже не иначе, как бесполезною вещью, на которую нет цели обращать даже внимание: «Не любить же в самом деле такого идиота, — рассуждала она, — и, выслушивая его дурацкую мораль, дойти до того, чтобы ходить в ситцевых платьях и ездить на извощиках! Теперь у нас, по его милости, две с чем-то тысячи в год… это со службой… А выгонят его или опять найдет на него блажь и он сам выйдет — останется около тысячи. Извольте тут жить! Да тогда он меня на рынок пошлет, стряпать заставит!» И услужливое воображение мгновенно рисовало ей картины будущего, одна другой печальнее; злость закипала в душе молодой женщины, и бывали минуты, когда она искренне ненавидела бедного Ореста.
Ну, а что же поделывал в это время счастливец Леонид Николаевич? Не забыл ли он, в чаду опьянения, прелестной Софьи Павловны? Напротив. Выигрыш процесса еще более усилил в нем желание обладать ею, а сообщенные Соханскою подробности об отъезде Ореста значительно облегчали ему это дело. Не теряя времени, он условился со вдовушкою на счет свидания с Осокиной, и в назначенный день и час явился в квартиру Катерины Ивановны. Ее, как он и ожидал, не было дома; Софи же застал скучающею, раздраженною, полулежащею на кушетке, с «Journal pour rire»[170] в руках; палевое, отделанное кружевами, легкое шелковое платье мягко драпировало роскошные формы молодой женщины, а черные волосы, хотя и небрежно, но живописно убранные, казались еще темнее от ее слегка побледневшего, утомленного лица. Лениво приподнялась Софи при входе гостя и с очаровательной улыбкой протянула ему руку.