В то время как madame Осокину и тетушку Татьяну Львовну беспокоили корыстолюбивые мысли, в душе моего бедного героя шла тревога совершенно иного рода: он видел, что Софи скучает, недовольна своим положением — и горькая дума о том, что он «выдыхается» для жены, чаще и чаще начала приходить ему в голову. Сердце его сжималось, разочарование, тоска неразделяемого чувства, скорбь по недостигнутому идеалу, сознание, что любовь, та лучезарная любовь, которая так еще недавно пригревала его своими лазурными крыльями, отлетает от него, теряет свои блестящие краски, холодили ему сердце, отравляли его спокойствие. Дорого дал бы теперь Орест за то, чтобы повторились эти, канувшие в вечность, блаженные минуты, когда с прелестных уст Софи страстным полушепотом срывались слова любви, когда дрожащая, стыдливая прятала она свое горевшее лицо на его взволнованной груди!
Екатеринин день, кроме большого числа именинниц, принес сливкам р-ского общества еще немаловажное развлечение: не успел дежурный телеграфист переписать пришедшую на имя Осокина из Москвы, депешу, как об этом уже был осведомлен начальник станции, а затем, по заведенному в губерниях порядку, содержание телеграммы, конечно по секрету, было передано его близким — и чуть не полгорода узнало о том, что дядя Ореста при смерти, гораздо ранее, чем молниеносный рассыльный позвонил у дверей осокинской квартиры.
Весть о безнадежном положении Владимира Львовича не могла не потрясти впечатлительную душу Ореста, но не менее встревожила она и Софью Павловну, хотя и совершенно в ином смысле: теперь-то, перед отъездом мужа, приходилось ей испробовать свою силу над ним, и… или лечь костьми, или торжествовать победу.
Орест сам избавил жену от неприятных лавирований и тяжелой обязанности первой поставить вопрос о наследстве: собравшись в присутствие, он обратился к ней с следующими словами:
— Дорогая моя, смысл телеграммы таков, что мне нечего ждать выздоровления дяди… Уезжая, приготовившись ко всему дурному, я опять напоминаю тебе о том, что я говорил накануне нашего обручения: «Не приму я этого наследства». Тогда ты изъявляла готовность следовать моим взглядам, сочувствовала им, — не сомневаюсь, что и теперь, Соня, ты разделяешь мои убеждения?
Вопрос поставлен был ребром; Софи чувствовала это и, Боже мой, сколько разнообразных планов мелькнуло в ее голове, сколько противоположных ощущений потрясло ее взволнованную душу!
— В то время, Орест, — отвечала она не совсем спокойно, — я была еще неопытна; я не могла сознавать всей непрактичности твоего намерения. Передо мной была только идея, которую я приветствовала потому, что она была высока и честна. Но, сделавшись женщиной, раздумавшись над жизнью, где деньги играют главную роль, приготовившись, быть может, быть матерью, я взглянула на это иначе: хороша твоя идея, Орест, но будущие дети мне дороже ее; не поворачивается у меня язык дать теперь свое согласие на их бедность!
Осокин был неприятно изумлен; даже нетерпение выразилось на его лице.
— По-твоему, Софи, — горячо возразил он, — наши будущие дети рискуют быть бедными, если не кутать их в бархатные шубки, не водить в брюссельских кружевах? Если на их крестины не созвана будет толпа народа и несколько бутылок шампанского не оприветствуют их появление на свет?.. Нет, не так понимаю я бедность; наши дети не пойдут протягивать руку, не будут страдать от голода или дрожать от стужи — и слава Богу! Им легче, чем другим, избрать прямую дорогу, дорогу чести и труда! Пусть в примере, который им дадут отец и мать, они приучаются к труду и поймут, что назначение человека — не блистать роскошью, не добывать деньги сомнительными путями, а работать на пользу свою и общую, созидать свое благосостояние не на плутнях и так называемых, торговых оборотах, а путем честным, трудовым… Пусть наградою будет им не лживая похвала накормленных ими гостей, не уважение к их богатству, а спокойная совесть, сознание своей правоты и чистота убеждений!
«Это просто пункт помешательства! — думала Софи. — Да его не сдвинешь с этой мысли!»
— Орест, — ласково сказала она мужу, — все, что ты говорил — прекрасно; но, друг мой, нельзя разве воспитать детей и приготовить из них полезных деятелей, не отказываясь от того, что посылает нам Бог?
— Нет! — быстро перебил жену Осокин. — Бог дал нам сердце и разум; с помощию их выработал я свои убеждения… К чему ж тогда добытая мною нравственная сила, если при первом удобном случае я не задумаюсь ею пожертвовать?
— Но, милый мой, — вкрадчиво заметила Софи, — кто дал тебе право судить так строго заблуждения других? Почему ты знаешь, что состояние, от которого ты теперь хочешь отказаться, не нажито подобно сотне других?
— Что оно нажито подобно тысяче других — об этом я и спорить не стану, Соня; но если прежде я бежал из дядиных раззолоченных палат потому, что в них мне душно было — не след мне теперь изменять своим убеждениям и сознательно, дрожащей рукой передавать тебе и детям деньги, от которых все время отрекался!
Он взял шляпу, поцеловал жену и отправился хлопотать об отпуске. С его уходом Софи сбросила маску: «Все пропало! — отчаянно воскликнула она — и соболиные брови ее сердито сдвинулись. — Что сделаешь против мании? Это какое-то сумасшествие, против которого бессильны и моя любовь и мои ласки!.. О, Боже, мой, для чего понадеялась я на свои силы, выйдя замуж за этого человека! Вот оно, мое влияние… много принесло пользы!.. Это камень, а не человек… его ничем не растрогаешь, ничем не усыпишь… Он всем пожертвует для своих бредней: и женой, и детьми, и своим собственным спокойствием!»
И роскошное здание, которое еще так недавно и с таким наслаждением рисовала себе Софья Павловна, тот блеск, перед которым она заранее уже щурилась, — вдруг все это рухнуло в несколько минут, погрузив ее во мрак, в котором она уже не различала ни одной светящейся точки!
Но трудно оторваться человеку от облюбованной и выношенной им мысли; услужливая надежда не оставляет его и тогда, когда, казалось бы, все уже кончено и приходится только покориться выпавшему на его долю жребию. Софья Павловна, скорее, чем всякий другой, готова была уцепиться за малейший ее призрак и бороться с препятствием до истощения сил. Она велела кликнуть извощика и, с нервною торопливостию, помчалась к отцу.
Павел Иванович внимательно выслушал дочь и, с полною верою в свой авторитет, возгласил:
— Успокойся, я его урезоню.
Но самонадеянность его превосходительства сразу оказалась несостоятельною; хотя Павел Иванович и старался выгородить Софи, мотивируя свой визит желанием проститься с зятем, но Орест понял, что это ложь, что тут действовала жена, и потому крайне огорчился и озлобился.
— Напрасно взяли вы на себя труд уговаривать меня, Павел Иванович, — немного резко сказал он тестю. — Я стараюсь поступать по возможности обдуманно… и если я уже решился на что-нибудь, не вам разубедить меня.
— Однако, мой милейший, — возразил Ильяшенков, — я отдавал вам дочь не для того, чтобы она терпела нужду. Я — отец и следовательно имею некоторое право…
— Наделять ее — да! — перебил Осокин. — И никто вам в этом не помешает, но моих убеждений, моих взглядов — вы не судья! Софи не малолеток; она не была им и тогда, когда вы отдавали (он подчеркнул это слово) ее замуж. К сожалению, то, что теперь так рельефно выясняется, мне надо было раньше видеть, раньше понять, что и в любви ко мне Софи, и в расположении вашем ко мне играла роль не моя личность, а мое будущее наследство!
— Орест!.. Орест Александрыч! — воскликнули вместе жена и тесть.
— Да, наследство! — с легкою дрожью в голосе продолжал Осокин, и красные пятна выступили на его щеках. — Горько, тяжело сознавать, что все, чем я жил до сих пор, было сон, мечты… Невыносимо пробуждение! Но ребячество и утешаться несбыточным, когда видишь, что истина предстала во всей наготе!.. Соня! — в отчаянном порыве схватил он руку жены. — Зачем хитрила ты со мной?.. Зачем, в ответ на мои искренние слова, внесла ты в наши отношения ложь, постыдную игру?.. Не во сто ли раз честнее было признаться в своей слабости, в том, что шаг, который я предлагал, тебе не по силам? Тогда ты бы разбила только мое чувство — теперь же ты разрушила всю мою жизнь!