В тот год либеральная Москва зачитывалась самиздатским бестселлером – повестью Солженицына «Раковый корпус», где в больничных буднях показан срез всей российской жизни. У нас в боксе тоже своего рода срез – три тифозника, которые в обычной жизни не провели бы друг с другом и пяти минут: пролетарий Николай, машинист подмосковной электрички; представитель власти Илья, народный судья из глубинки (обоим за тридцать), и я, вольнодумец еврейской национальности 21 года от роду, студент 4-го курса биофака МГУ.
Мы полностью отрезаны от мира, попасть к нам можно только через предбанник, где посетитель должен облачиться в халат, тапочки, перчатки, маску и белый колпак. Посетителей, впрочем, нет, если не считать медсестры, дважды в день приносящей унылую больничную пищу. Даже врач не появляется – одним словом, карантин.
Наша связь с остальным миром – транзисторный приемник Sony, подарок моего отца, купленный во время командировки в Лондон, немыслимая роскошь по тем временам. Транзистор стоит на тумбочке и травит душу: «А у нас во дворе-е-е есть девчонка одна-а-а…». Все спортивные новости уже обсуждены, все жизненные истории выслушаны, все анекдоты рассказаны – скучно!
– Ладно, студент, давай включай «вражьи голоса», мы знаем, что ты их ночью под одеялом слушаешь, – говорит Николай. – Коль уж нет ни баб, ни водки, так хоть про политику послушаем.
– Про политику нельзя, судья в тюрьму посадит, – отвечаю я. – Илья, скажи-ка ему, что за это положено.
– Статья 190, часть 1-я: распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский строй. Лишение свободы на срок до трех лет, – мрачно произносит Илья.
– Давай-давай, включай, не бойся, – говорит Николай. – Судья на бюллетене. Он только в рабочее время народ сажает. Эй, судья, ты сколько народу пересадил, признавайся!
– Отвяжись, – отзывается Илья. – Давай действительно включай, интересно, что там в Чехословакии.
Оглушительный треск с похрюкиванием и посвистыванием врывается в палату. Я переключаю диапазоны: 13 метров, 19 метров, 21 метр – ничего не слышно.
– Сегодня на редкость плотно глушат, – говорю я и включаю Би-би-си по-английски.
– Ну что там, переводи, студент.
– Все нормально. Наш десант в пражском аэропорту. Танковая колонна движется от польской границы.
– Давно пора, – заявляет Николай. – Я когда в Венгрии служил в 56-м, мы в Будапешт входили, и если где на крыше снайпер, то мы из танка – бабах! И полдома нету.
– Чехи оказывают пассивное сопротивление, – продолжаю я, – сняли все дорожные указатели и названия улиц.
– Пассивное, активное, какая разница! Мы их, гадов, кормим, а они бунтуют!
Четыре дня спустя Би-би-си сообщило о демонстрации диссидентов на Красной площади в поддержку чехов. Пять смельчаков развернули плакаты «за вашу и нашу свободу» и были тут же жестоко избиты и увезены в КГБ.
– Молодцы ребята! – заявляет Николай. – Судья, на сколько тянет?
– 70-я статья, антисоветская агитация и пропаганда, до семи лет. Я бы их просто в сумасшедший дом отправил; нормальный человек на такое не способен.
– Какой же ты, Илья, зверь, – комментирует Николай. – Люди за свободу, а ты – семь лет, в сумасшедший дом! Не дай Бог, чтоб ты меня судил. А ты что скажешь, студент?
– Я скажу, что ты сам себе противоречишь, Коля. Вчера ты в венгров из танка палил, сегодня ты за свободу. Ты уж либо так, либо этак, а то сам в психушку угодишь.
– Умный ты очень, студент. Смотри, на воле судье не попадайся. А то он тебя сразу по двум статьям привлечет: и за агитацию, и за пропаганду.
На следующий день меня выписали. За пятьдесят пять лет, что прошли с тех пор, лица Ильи и Коли стерлись из памяти, но наши разговоры запомнились навсегда, став моим персональным символом взаимоотношений интеллигенции, народа и власти, запертых в общую клетку советской действительности, в которой я провел первую треть своей жизни.
* * *
Выросши в центре Москвы, к окончанию школы я очень мало знал об остальной части России. Ее просторы казались мне более далекими и непонятными, чем, скажем, Лондон или Сан-Франциско. Хоть я и не бывал за границей, мир по ту сторону железного занавеса казался знакомым и понятным. Благодаря знанию английского языка – плоду усилий деда, международным связям отца, передачам западных станций, а также всепроникающей западной культуре – я весь был там. А вот российская глубинка с детства ощущалась как заповедная территория, где обитали незнакомые и непонятные мне люди.
Экскурсии в глубину отечества начались в университете. Среди студентов было около половины москвичей, а остальные – иногородние со всех концов России. Самым ярким представителем этого племени была прекрасная Таня Постнова, девушка из города на Волге, о котором я знал лишь то, что это родина Ивана Сусанина – оперного героя-следопыта XVII века, заведшего польское войско в непроходимую топь на сцене Большого театра.
Любовь в 20 лет – два зеркала, поставленных друг против друга, взаимный прорыв в новые, неизведанные измерения. Таня, мой гид в глубину отечества, стала возить меня в свой город ночными поездами, в насквозь прокуренных плацкартных вагонах, переполненных «настоящей Россией». Сама Таня, впрочем, вовсе не была девушкой из народа. Ее родители относились к местной партийной номенклатуре, т. е. были полной противоположностью моему фрондирующему московскому кругу. По принципу притяжения противоположностей к третьему курсу мы превратились в одну из стабильных пар на факультете, а на последнем, пятом курсе это завершилось свадьбой против воли родителей с обеих сторон.
Трудно было представить себе людей, более разных, чем мои родители и родители моей жены. Антонина Кузьминична работала в костромском обкоме партии начальником административного отдела. Для тех, кто родился слишком поздно, чтобы понять, что это значит, поясняю: она была начальницей над всем, что имело касательство к управлению областью: здравоохранением, соцобеспечением, милицией, прокуратурой, судами и КГБ. Партийный контроль, согласно 6-й статье Конституции, лежал в основе системы, партийные организации пронизывали все общество, согласно многоярусной номенклатурной схеме; на самом верху находился ЦК КПСС, под ним – обкомы, затем – горкомы, райкомы и, наконец, первичные парткомы. На вершине номенклатурной пирамиды Костромской области сидела моя домашняя, уютная, хлебосольная теща. Ни одно важное назначение, ни одно административное решение не могло состояться без ее ведома.
Мой тесть Иван Сергеевич, добродушный, хозяйственный толстяк и выдающийся бильярдист, был директором местного ликеро-водочного завода. Как-то он поделился со мной секретной статистикой своего производства – получалось, что каждый взрослый мужчина потреблял около пол-литра водки в день, что в переводе на розничные цены составляло главную статью государственного дохода. Получалось, что продукция Ивана Сергеевича составляла основу экономики, бытовой культуры и семейного уклада жителей области.
– Если мой завод остановится хотя бы на неделю, произойдет народное восстание, и никакая милиция не сможет его усмирить, – посмеивался Иван Сергеевич, выразительно поглядывая в сторону Антонины Кузьминичны, как бы подчеркивая, что его работа гораздо важнее для поддержания порядка и стабильности, чем все ведомства, подчиненные его жене. Так или иначе, совместно мои тесть и тeща контролировали бо`льшую часть жизни области.
Благодаря Тане и поездкам в Кострому неведомая территория за пределами Москвы перестала быть для меня загадкой, а аморфная масса под названием «русский народ» приобрела очертания. Картина, которая предстала передо мной, была весьма унылой. Этот народ очень хорошо подходил для индивидуального, задушевного общения, вдали от политических тем – и то лишь когда принимал тебя за своего. Но стоило ему объединиться в социальную общность более трех, как индивидуальная задушевность исчезала, а ей на смену приходила непредсказуемая стихия, грозная разрушительная энергия, вызывавшая в памяти строчки Есенина, звучавшие как мороз по коже: