Последний раз я видел его весной 74-го года, когда я уже был активным диссидентом и скрывался от профилактического ареста накануне визита президента Никсона в Москву (об этом в 6-й главе). Юра тогда спрятал меня в своей квартире. Мы проговорили всю ночь, и было видно, какое напряжение вызывают у него ежедневные ходки туда и обратно через идеологическую пропасть. Закончилось это трагически. В 1978-м, когда я уже был в Израиле, а Козловский в Нью-Йорке, мы узнали, что Юров покончил с собой.
Его смерть стоит первой в списке моих личных претензий к советской власти. Он был, несомненно, самым ярким членом нашей компании, но мы уехали, а он остался один по ту сторону красных флажков. Теперь мы с Козловским смотрим друг на друга через столик ресторана «Руcский самовар» в Нью-Йорке, молча пьем газировку – два пожилых мужика, с поредевшими шевелюрами и разбухшими животами, а перед глазами молодой, веселый, нервный, искрометный Юров, апостол «Узкого круга», который, уйдя, сохранил все то, что мы за эти годы растеряли.
Глава 3. Явление в ИОГЕНе
Летом 1969 года, после окончания МГУ, я поступил на работу в биологический отдел Института атомной энергии им. Курчатова, или Курчатника, как его называли. Меня привлекла туда новая область науки – молекулярная генетика. В то время Курчатник был одним из немногих мест, где подобная работа была возможна. В отличие от институтов Академии наук, где все еще ощущалось опустошение, нанесенное генетике академиком-агрономом Трофимом Лысенко[14], Курчатник, принадлежавший Министерству среднего машиностроения[15], имел достаточно ресурсов для развития новой биологии. Моим научным руководителем был великий Роман Хесин, вольнодумец и зачинатель молекулярной генетики в СССР; работать у него было честью для выпускника. Он также был близким другом моего отца (тоже профессора-биолога) и знал меня с детства.
Хесин не был членом партии, и в его лаборатории не было ни одного партийного сотрудника. Это было источником постоянных трений с его заклятым врагом, секретарем Курчатовского парткома Валерием Легасовым – тем самым, который выведен главным героем в телесериале «Чернобыль»[16]. Когда Хесин брал меня на работу, Легасов наложил вето на мое оформление. Хесин сказал, что будет за меня бороться; я помню, как он рассказывал отцу о разговоре с директором Курчатника, академиком Анатолием Александровым. Александров был номинальным руководителем атомной науки в СССР и членом ЦК КПСС, так что в иерархии он был выше Легасова.
– Я сказал ему, что подам заявление об уходе, если мне не позволят выбирать людей по своему усмотрению. И если партия хочет догнать американцев, то нам должны дать возможность продвигать молодые таланты!
Глаза Хесина сверкали за стеклами очков, копна седых волос стояла дыбом, словно наэлектризованная, а черные брови хмурились в фаустовском изгибе. Александров тогда отменил вето Легасова, и меня взяли в Курчатник.
Год спустя в моей жизни произошло знаменательное событие, которое поставило меня на путь разрыва с советским режимом. Это случилось в понедельник, 30 мая 1970 года. В то утро я вошел в конференц-зал Института общей генетики (ИОГЕНа) Академии наук СССР, где работал мой отец. В ИОГЕНе проходил международный симпозиум под председательством отца, и я подрабатывал там переводчиком. Иностранные гости составляли примерно треть участников. Три переводчика по очереди сменяли друг друга в стеклянной будке, откуда обеспечивали общение между генетиками капиталистического и социалистического лагерей.
Вдруг в начале перерыва на сцену взобрался слегка сутулый, лысоватый мужчина в поношенном костюме и написал мелом на доске: «Я, физик Андрей Сахаров, собираю подписи под обращением в защиту биолога Жореса Медведева, принудительно и беззаконно помещенного в психиатрическую больницу. Желающие подписать могут подойти ко мне во время перерыва или позвонить по телефону».
Моей первой мыслью было: «Что станет делать мой коллега Андрей Антонов в переводческой кабине?»
– Объявление для советских участников конференции, – нашелся Антонов.
Я огляделся: по залу бесшумно разносилась ударная волна. Увидев надпись, советские участники замирали на месте, а их лица приобретали цвет мела на доске. Иностранцы, не понимая, что происходит, продолжали движение к выходу. Я ткнул локтем аспиранта в лаборатории моего отца Гришу Гольдберга, который, обернувшись к доске, раскрыл и закрыл рот, протер глаза и прошептал в полном восторге: «Ни **я себе!»
Через минуту в зал вбежала Шурочка, начальница первого отдела[17] ИОГЕНа. Она взглянула на доску, и глаза ее расширились от ужаса. Шурочка вспыхнула красными пятнами, сглотнула и вылетела из комнаты – звонить в Контору.
Сахаров постоял на сцене еще несколько минут, а затем вышел из зала. Рядом со мной стояли двое американцев: Эдди Голдберг из Университета Тафтса в Бостоне и Эвелин Уиткин из Университета Ратгерса в Нью-Джерси. Накануне вечером, выпив обильное количество водки, Эдди развлекал наш узкий круг американскими песнями под гитару; теперь на его лице была мука похмелья.
– Эдди, не смотри на сцену, чтобы было не понятно, о чем мы говорим, – прошептал я. – Ты видел человека, который только что писал на доске?
Я кратко описал ситуацию и попросил его рассказать представителям капиталистической науки о том, что произошло.
– A кто такой Медведев? – спросил Эдди.
– Это биолог, который написал книгу о Лысенко и разгроме генетики. Она ходит в самиздате.
После вчерашней лекции о советской жизни Эдди уже знал, что такое самиздат.
– Понял, – сказал Эдди; он подошел к Эвелин и заговорил с ней, глядя на доску.
Я вышел в коридор, размышляя о том, засекли ли тайные глаза Конторы, которые обязательно должны быть в зале, мой разговор с Эдди. Заметили ли благодушные американцы взрыв бесшумной бомбы Сахарова? Понимают ли, что приехали не на очередную научную конференцию, а высадились боевым десантом в тылу врага?
Сахаров одиноко стоял на лестничной площадке с папкой в руке. Наши взгляды встретились.
«А теперь, если я чего-то стою, я должен подойти к нему и подписать петицию», – подумал я и почувствовал, как в животе затягивается узел. Перед моими глазами промчались сцены моей благополучной жизни: отец и мать обсуждают покупку кооперативной квартиры для моей молодой семьи, моя жена Таня с маленькой Машей на руках, мой рабочий стол в лаборатории Хесина, тайное чтение самиздата с друзьями на даче. Стоит мне сделать шаг в сторону этого странного человека – и все это покатится в тартарары, а я окажусь по ту сторону невозвратной черты.
«Вот он, момент истины, – звенел внутренний голос. – Ведь у тебя нет сомнений и иллюзий; тебя сдерживает только страх, примитивный животный инстинкт самосохранения. Сделай шаг, будь мужчиной!»
Я почти физически ощущал тягу к Сахарову. «Это соблазн смерти, – подумал я, – открытое окно, в которое безумец выпрыгивает в погоне за миражом свободы».
В последней попытке удержаться на краю пропасти я вынул сигарету, делая вид, что я здесь случайно – чтобы закурить. В зале прозвенел звонок. Сахаров еще раз взглянул на меня, затем медленно повернулся и пошел вниз по лестнице.
Когда я вернулся в зал, надпись все еще была на доске. Первые два советских докладчика писали мелом на чистой части доски, стараясь не задеть сахаровского призыва. Наконец, ничего не подозревающий француз его стер, и теперь ничто не напоминало о случившемся.
И тут открылась боковая дверь, и в зал вошла группа во главе с директором института, академиком Дубининым. Его блестящая лысина резко контрастировала с мрачным выражением лица. За ним следовали пунцовая Шурочка из Первого отдела и мужчина в добротном костюме, излучающий уверенность партийного босса. Я узнал Олега Книгина, который когда-то привозил в институт американского генетика-коммуниста Алана Сильверстоуна.