* * *
О своем детстве мы с братом предпочитаем умалчивать. Порой я задумываюсь, а было ли оно у нас? Детство наше – более, чем уличная вольница, это открытый мир без границ и условностей. Для Алгыса детские воспоминания, как большое приключение под стук вагонных колес, а для меня – немая боль в глазах матери. В те непростые времена многие семьи стали бедными, а наша мать с рассвета до темна вкалывала за проживание и пропитание. Нам в чужой среде, уже с первых дней предоставленным самим себе, приходилось самостоятельно учиться выживать. Подобно северному тонкому тальнику, который гнется и не ломается на ветру, мы усваивали, с достоинством и с честью сохранять себя в диких условиях. Мамины рассказы про большую родню и снежную родину придавали нам силу. И тогда казалось, что устоять на зыбком песке легче, чем на жгучем снегу.
Мы с братом до 14–15 лет не ходили в школу. Я понимаю, что в наш век это сродни дикости. Но это случилось: нищета, голод, холод, побои и побеги – реально пережитые нами испытания, как в фильме «Миллионер из трущоб». Такова была суть времени, тяжким бременем бедствий выпавшего на нашу долю. Мы, дети из руин разрухи, вынуждены были столкнуться лицом к лицу с вызовами лихого безвременья.
Конечно, мама отдала нас в школу, в ту, которая находилась поближе. Поскольку мы с братом были погодки, из-за трудных жизненных обстоятельств Алгыс в первый класс пошел с опозданием вместе со мной. Учились мы то ли на узбекском, то ли на каракалпакском языке, я уже не помню, да и проучились мы там недолго. У мамы не было возможности устроить нас в русский класс. Надо было каждый день ходить далеко, уводить-приводить в другой микрорайон. Мы многого не понимали из того, что говорили на уроках. Хотя в русской школе нам тоже было бы трудно учиться, ведь и русский язык мы понимали кое-как. Скорее, матери было бы легче общаться с русскоязычными учителями. В нашей школе ей было сложно. При том, что на улице все взрослые знали русский язык, учителя же могли делать вид, что не понимают. То, что мы каким-то образом общались, играли с дворовыми ребятами, в школе не срабатывало. Многие принимали нас за своих из-за нашей монголоидной внешности, а если мы не понимали их речи, – отходили и в свои игры больше не звали. Брат меня учил: «Если не понимаешь, лучше не отвечай. Пусть думают, что мы глухонемые». С утра до вечера мы оставались одни. Мама, вечно занятая поиском работы, за любое место держалась зубами. Домой приходила поздно вечером, уставшая, и сразу начинала готовить нам еду. На наше воспитание у нее не хватало ни сил, ни времени. В редкие минуты беззаботного общения мы втроем лежали в обнимку и вспоминали брата Тимку, сестру Айаану и всех-всех, кого оставили в далекой Якутии.
Ничего удивительного, что вскоре мы начали прогуливать уроки. Мама из-за загруженности иногда забывала спрашивать, как у нас идут дела. Все это время мы плыли по течению. Мать крутилась в борьбе за выживание, мы – в поединке за признание. Повсюду ощущая себя чужими, нам всего не хватало: защиты отца, матери, дома и даже еды. Брат для меня был за всех, а слово его – непреложным законом. Мы с ним, целыми днями болтаясь по дворам и кварталам, постепенно забросили школу. Учителям до нас, безнадзорных сорванцов одинокой матери-иноземки, честно говоря, и дела не было. А когда мать узнала, что мы с утра до вечера ошиваемся неизвестно где, было уже поздно, перед нами двери той школы были давно закрыты. Каждый раз возвращаясь к теме судьбы, всегда задаюсь вопросом, какую роль играет школа в жизни человека. В те времена отношение к школе было совсем иное: многие дети не учились, а взрослые не заставляли. С возрастом все более убеждаюсь, что школа отражает состояние общества. В моем детстве школа на пике популярности национальной романтики, не впустив нас, «не наших детей», в свой мир, равнодушием учителей способствовала тому, что мы оказались на улице. Уличных детей в нашем околотке оказалось много и все говорили на разных языках. В основном на улице обитали ребята, которые сбежали от вечно пьяных родителей, от побоев и насилия родных. Были и беженцы, на родине которых шла непонятная нам ужасная война. Были дети, потерявшие родителей, и среди них мы, застрявшие в бюрократической тине нового государства. В многочисленных драках и переговорах мы завоевали долгожданное признание и с новыми друзьями, сбившись в крепкую кучку, превратились в уличную стаю. Нам нелегко было привыкнуть к новой тяжелой жизни, главный смысл которой заключался в не столь гуманных словах: умри, но не сдавайся или тебя размажут. С Алгысом как-то незаметно мы стали понимать и даже бойко разговаривать одновременно на нескольких языках: узбекском, каракалпакском, казахском, таджикском, туркменском, киргизском, ну, и конечно, русском и нашем родном – якутском. Его мы никогда не забывали, несмотря на узкий круг общения, ведь нас было всего трое.
Многие из тех, кто знает нашу узбекскую историю, осуждают мать. Но это не так. У нас всегда было укрытие, у нас был близкий человек – наша мама. Милиция отлавливала нас и возвращала в семью. Но улица нас кормила, одевала, давала возможность выжить. Помню, однажды брат прикатил на новеньком велосипеде, спицы крутились и поблескивали на солнце. Алгыс, сияя широкой улыбкой и тренькая звонком, лихо развернулся и остановился посреди двора на зависть всей ребятне. К нам подходили смотреть и потрогать велик даже те, кому родители строго-настрого запретили общаться с нами, «хулиганами-дикарями». Всю неделю мы были в центре внимания, нас ждали и звали, чтобы прокатиться на велосипеде, многие просили продать. И в один прекрасный вечер Алгыс, наигравшись, взял и подарил его нашему соседу. Он умел легко расставаться с деньгами. Конечно, мы понимали, что деньги не на деревьях растут и с неба не падают. Ведь каждый день мы рисковали за них практически жизнью, но тем не менее реально не знали им цены. Если они каким-то образом появлялись в наших карманах, нас никто не ограничивал: сколько имели, столько спускали. И такую возможность нам давала улица. Это было наше место под солнцем, где мы порой силой, бывало сноровкой, отстаивали свое право на существование. В действительности же, это был не наш дом и не наша страна. Но мы оказались там.
* * *
Мерный гул самолета и усталость все-таки усыпили озорных непосед. Майя, подправив непослушный чуб уснувшего младшего сына, расслабленно откинулась в кресле, и ее взгляд устремился в бесконечный океан неба. Ни о чем не хотелось думать. Коснувшись щекой крепкого плеча Сабдуллы, украдкой улыбнулась себе и своей судьбе.
– Сабдулла, знаешь, мне страшно. Страшно от счастья… Я вспомнила отца, как он меня крепко-крепко прижал к груди и прошептал: «И настанут твои красные денечки: выйдет твоя рыба, запоет твой жаворонок». А я не верила… Ты – мой жаворонок, Сабдулла, – сказала она очень тихо, почти про себя. Но Сабдулла услышал. Ей показалось, что он напрягся, а по широкой ладони, на которой лежала ее рука, пробежала волна неуловимого беспокойства. Майя, повернувшись лицом к любимому, заглянула в омут черных очей. В тени опущенных ресниц она не заметила в задумчивом взоре мужчины затаенную тревогу. Эти глаза всегда обещали ей любовь и покой.
Ташкент встретил сухим испепеляющим зноем. В лицо ошеломленной Майи ударил жаркий ароматный воздух. Мальчишки, оглушенные непривычным шумом, суетой и пестротой большого города, боясь потеряться, крепко держались за руку мамы, как им и было велено.
– Аж голова кружится от этих запахов… Ты читал «Ташкент – город хлебный»? Я читала и плакала. Совсем по-иному представляла себе Ташкент, с запахом горячего хлеба. А тут совсем другое!
– Тебе нравится?..
Майя не успела ответить – такси со скрежетом притормозило под большой аркой, выложенной разноцветными камнями.
– Ты привез нас в гостиницу? – с осторожностью вылезая из машины следом за Сабдуллой, она растерянно кивнула на вывеску. – Разве мы не поедем к тебе домой?