– Я знал… Теперь знаю! Одну тебя я всегда любил и одну тебя всегда любить буду!
– Да! – нежно и горячо выдохнула Белосвета, словно в этом и была ее заветная мечта. – Люби меня! Люби меня одну, тогда и я тебя любить буду!
– Будешь? – не помня себя, воскликнул Светловой и хотел обнять ее, не сразу решился, но все же взял ее за плечи, так бережно, словно боялся помять цветок.
Кружилась голова, он не мог толком понять, что ощущают его руки, но так хорошо ему не было никогда.
– Я вечно буду любить тебя! – шептала Белосвета, приблизив к нему лицо.
Светловой видел только ее глаза, огромные и ярко-голубые, как весеннее небо, полные небесного блаженства. Голос ее проникал в самую глубину его души, заслонял весь мир, делался единственным счастьем и единственным смыслом.
– Вечно буду любить! Каждую весну я буду приходить к тебе, и весна станет для тебя вечной! Ты не узнаешь старости, ты всегда будешь так молод и красив, как сейчас, и сердце твое будет так же полно чистого огня любви, как сейчас. Только люби меня, меня одну. Меня саму, а не тех, в чьих обличьях я являюсь людским взорам.
Светловой не различал слов, как будто смысл сам собой вливался в его память, чтобы звучать в ней вечно. Глаза Белосветы стали необъятны и бесконечны, как само небо. Ее руки обвились вокруг его шеи, и какое-то мягкое горячее облако обняло его и качало на мягких волнах. Светловой не ощущал земли под ногами, для него весь мир стал этим сияющим мягким облаком, вечным блаженством, дыханием Надвечного Мира.
– Помни обо мне всегда! – дохнуло ему в душу. – На Купалу я снова приду. А пока прощай. Помни меня!
И облако схлынуло. Не в силах поднять веки, Светловой прислонился грудью к белому валуну, уткнулся в него лбом. Камень был теплым, от него веяло запахом цветов. Белосветы больше не было. Она не ушла, она просто исчезла, растаяла.
Светловой долго стоял так, закрыв глаза, даже не пытаясь понять, где он и что с ним, а только прислушиваясь к затихающим звукам Надвечного Мира. Они медленно отдалялись, но не ушли совсем. Их голоса задержались в шуме берез, в шелесте травы. Как тонкие огненные нити, в них вплетались веселые крики и смех внизу под горой. Светловой снова вспомнил о людях. Но возвращаться к ним не хотелось. Люди, горячие руки, румяные щеки девушек, блестящие при свете костров глаза и зубы сейчас казались слишком грубы и чужды. И сам себе Светловой уже казался непохожим на других. Он не помнил ни единого слова из того, что ему сказала Белосвета, но во всем теле мягко сиял и грел его волшебный свет.
– Ау! – стало раздаваться сначала внизу, а потом все ближе. – Ай, княжич! Отзовись! Где ты!
Это искали его. Светловой оторвался от белого камня, в последний раз оглянулся на место, где стояла Белосвета. И вдруг он ощутил, что в левой его руке крепко зажато что-то маленькое и твердое. Неужели она оставила ему что-то на память?
Разжав ладонь, Светловой хотел поднести ее к глазам, чтобы разглядеть в темноте. Но этого не понадобилось: меж пальцев вспыхнул свет, словно он держал горсть искр. На ладони его лежал тот самый золотой перстень с бирюзой, который он дал утром Светлаве с просьбой повесить в березовый венок. Только теперь он ярко светился, как будто в нем поселился негасимый свет Надвечного Мира.
Глава 3
Несколько мгновений князь Держимир молчал, а голова его медленно клонилась ниже и ниже, как будто страшная весть давила на него каменной тяжестью. Потом он вдруг вскинул голову, и даже бывалый воевода Озвень вздрогнул и отшатнулся – такое дикое, нечеловеческое отчаяние било из глаз Держимира.
– Зачем ты вернулся? – с трудом, как будто цепкие пальцы Морены его самого держали за горло, выговорил Держимир, и глаза его от ненависти казались черными. – Зачем ты вернулся, дохлый козел?! – заорал он вдруг во весь голос.
Вскочив с лавки, он схватил Озвеня за рубаху на груди и рванул с такой силой, что затрещало полотно, а вся грузная фигура воеводы содрогнулась.
Десяток отроков жались возле дверей гридницы, никто не смел подать голос. Не успев сменить серые и зеленые походные рубахи на обычные, отроки-«оборотни» сейчас снова казались лесной нечистью, но испуганной и дрожащей, оттого что сам Перун гремит громами над их головами.
– Зачем ты ходил туда?! – бешено кричал Держимир и тряс Озвеня, а тот дергался, как мешок с шерстью, даже не пытаясь освободиться. – Ты погубил моего брата! Ты ничего не сделал! Ты дал этому щенку ободрать тебя и пришел с пустыми руками! Ты упустил смолятичей! Ты потерял моего брата! Лучше бы ты остался там сам! Лучше бы речевинские вороны выклевали тебе глаза, если ты еще смеешь смотреть на меня после этого! Ты дал ему погибнуть и не привез даже его головы!
Держимир отшвырнул Озвеня от себя, и тот пролетел по гриднице несколько шагов, с трудом удержался на ногах. А Держимир сорвал со стены секиру, висевшую над княжеским престолом, – заморянской работы, с серебряным змеем на обухе, – и со всего размаха ударил ею стол. Раздался треск дерева, крышка стола перекосилась, несколько глиняных блюд и серебряных чаш покатилось по дубовому полу.
Отроки теснее прижались к дверям, похожие на овечье стадо перед волком. А Держимир, слепой и глухой от ярости и отчаяния, бешено рубил стол, лавки, стены, оконные переплеты. Трещало дерево, летели щепки, с хрустом сыпалась слюда. Бревна стен еще хранили кое-где следы от прошлых вспышек ярости, а среди лавок не нашлось бы ни одной, которая успела бы потемнеть от времени. В своем разрушительном порыве Держимир был неукротим и неутомим; среднего роста и не слишком плечистый, он был крепок и очень силен. Дыхание с хрипом вылетало из его широкой груди, и каждый выдох был похож на стон. В нем кричала дикая боль от потери брата, боль, от которой темнело в глазах; она искала выхода, но его не было, и с каждым ударом сердца боль вспыхивала заново. Держимир старался выплеснуть ее из себя, но чувствовал, что она станет вечной, потому что потеря неисцелима, Баяна нет и не будет. В это не верилось – казалось, он просто отстал от всех, заглянул в конюшню к своим лошадям, что сейчас этот страшный сон кончится, и Баян войдет в гридницу, и его черноволосая голова с гладко заплетенной блестящей косой будет возвышаться почти над всеми русыми и белокурыми головами отроков. Не верилось, что он лежит где-то в чужой земле и его глаза закрылись навсегда.
Наконец Держимир бросил секиру, сел на ступеньки высокого княжеского престола и уронил лицо на сложенные на коленях руки. Его плечи вздымались от тяжелого дыхания, длинные темно-русые волосы рассыпались в беспорядке. Отроки не шевелились, уверенные, что настоящая гроза еще впереди. В своем стольном городе князь дрёмичей носил прозвище Крушимир, и никто из ходивших в бесславный поход на речевинский берег не мог даже надеяться, что все кончится так легко. Трудно было княжичу Светловою ехать домой в Славен с известием, что он потерял пленных. Но в десять, в двадцать раз труднее было «лешим» возвращаться в Прямичев с известием, что сводный брат Держимира погиб. Первое потрясение пройдет, за ним явится осознание потери – и жажда мести.
– Не убил бы никого! – беззвучно бормотал Озвень, бледный, с каплями пота на лбу, опасаясь в первую очередь за самого себя. – Брегана Заступница!
Подать голоса никто не смел. Челядь, умевшая чутьем улавливать расположение духа князя, вся попряталась. В тишине палат издалека был слышен сначала тихий, потом все более громкий, приближающийся тонкий звон. В нем было что-то суетливое, неровное, как будто кто-то бежит бегом. Отроки пару раз переглянулись, толкнули друг друга локтями. Озвень осмелился поднять руку, утер лоб и бегло оглянулся на дверь. На его лице было такое выразительное ожидание и надежда, словно к нему приближалась, в ответ на мольбы, сама дочь Макоши, богиня Брегана, охраняющая смертных от бед. Из восьми дочерей Макоши только на Брегану и оставалось надеяться провинившемуся воеводе: богиня Улада, смягчающая гнев, и Запрета, удерживающая от дурных поступков, не знали дороги в дом Держимира Прямичевского.