3. Право выходить на полянку за пределами колонии. 4. Право свободного передвижения в пределах всей колонии (пять моргов земли). 5. Право играть на участке данного надсмотрщика («арест»). 6. Изоляция на газоне под каштаном («клетка»). Если мы примем, что только незначительная часть детей с плохими наклонностями, и то случайно, попала в исправительные учреждения, а большинство, более опасные, болтаются на свободе, не целесообразнее ли дать им наиболее широкие льготы: отпуски, коллективные близкие и дальние прогулки, в горы, к морю, к озеру, в лес? Мы лучше узнаем детей именно тут, а не в заключении. Система наказаний и поощрений может быть построена единственно на дозировании свободы. Не кое-что, а логическая система, кодекс законов. Без ограничений открыты ворота, ограничения касаются только дней и часов, радиуса свободного движения (поездка по железной дороге, прогулка в соседний городок, в лес). И только как самая высокая степень наказания: запереть в комнате на короткое время. Известно, что организм в широких границах приспосабливается к условиям. Вероятно, бывают случаи, что заключенный привыкает к неволе, может ее даже полюбить. А если заключение как наказание перестанет действовать, что тогда?
Есть ли в исправительных учреждениях, даже находящихся в деревнях, летние колонии и лагеря? Меняются ли отдельные учреждения на какое-то время воспитанниками для смены впечатлений, знакомства с новыми условиями? Разве у детей из так называемых исправительных учреждений меньше прав увидеть Краков, Познань, Вильно, море, озера Сувальщизны? Увидеть угольные шахты, соляные копи, побывать в музеях, в кино, в театре? Если это даже взбудоражит, вызовет желание сбежать, не выльется ли это в усилия исправиться — в святой порыв? Отдельных детей — помещать в скаутские военизированные лагеря — показывать им нормальную интересную жизнь и развеять губительное убеждение, что они раз навсегда заклеймены, прокляты, прокаженные. Я хотел бы: 1. Знать, как это на самом деле. 2. Провести дискуссию с воспитателями наших интернатов для детей нравственно отягощенных.
Мое мнение: окно открыть, заставить цветочными горшками, по углам разложить приманки и внимательно следить, не будут ли дети, несмотря на препятствия и вопреки заманчивым соблазнам, именно в том направлении обращать тоскующие взгляды. Добавлю: если доставляет радость выпустить птицу из клетки, как же эта постоянная работа мысли: кого выпустить из тюрьмы — украсит воистину серый труд воспитателя.
Каста авторитетов
Есть в воспитательном деле узкая каста авторитетов. Книга: толстый том, лучше — два тома; ученое звание автора: директор, доктор, профессор. Немногочисленные избранники. Кроме того, огромная масса рядовых служащих — плебеи практической работы. Верхи и низы; между ними — пропасть. Здесь — цели, направления, лозунги, обобщения, там — кропотливый труд в вечной спешке. Гражданское, нравственное, религиозное воспитание; задачи и долг воспитателя; а рядом — живые люди, выбиваясь из сил, выполняют на свой страх и риск бесконечную, ответственную и сложную работу, которая не делается по шаблону. Труд, усилия, старания, хлопоты! И прежде всего бдительность. «Хорошо прожить день труднее, чем написать книгу». Целое состоит из деталей. Через выбитое стекло, порванное полотенце, больной зуб, отмороженный палец и ячмень на глазу; запрятанный ключ и стащенную книжку; хлеб, картофель и 50 г жиров; через тысячи слез, жалоб, обид и драк, чащу зла, вин и ошибок надо пробиться и сохранить ясность духа, чтобы успокаивать и смягчать, мирить и прощать, не разучиться улыбаться жизни и человеку.
Есть в юной человеческой жизни помощь и сочувствие, сожаление и тоска; есть и пугливая трепетная радость — наперекор сиротству, заброшенности, пренебрежению, попранию и унижению. Надо заметить — и не дать ей угаснуть — хотя бы искру, если нельзя раздуть пламя.
Что делать, спрашиваю я, чтобы аристократическую теорию сбратать с демократической воспитательной практикой, и как сделать первый шаг к сближению? Вы сегодня исключительно в кругу печатного слова — в библиотеке и в кабинете, мы — среди детей. В этом наше преимущество. Согласен, мы духовно опустились, обеднели, а может, и огрубели (ох, бывают редкие, исключительные минуты высоких чувств, светлого вдохновения, священного трепета — редкие и исключительные) — но нам лучше знать, не как вообще и везде, а как сегодня в нашей столовой, спальне, во дворе и в уборной. Как и что, если Юзек Франеку или Юзек да заодно с Франеком против правил внутреннего распорядка. Полное, братец мой, фиаско! Вижу, как ты смываешься с кипой бумаг под мышкой, и злой смех меня разбирает…
К делу: не скрывать. Сноп лучей. Гласность…
…А что делаем мы?!
Пишите анонимно, приводите доводы, что по вашему убеждению вам нельзя по-другому. Ну да: подросток бросился с железным ломом на мастера, хотел стрелять из краденого револьвера, украл штуку полотна и продал, пытался поджечь, неволил к дурному малыша, за неделю двоим поломал кости — одному ключицу, другому руку, насосом надул через прямую кишку кошку, так что кошку разорвало. Как тут быть?!
Признайте, что вы не могли по-другому в ваших условиях или по вашему убеждению. Пусть авторитеты снизойдут до решения практических задач! Надлежит заставлять писать, платить налог со своего опыта! Да будет нарушен покой кабинета ученых! Да взглянут они правде воспитательной работы — ее трудностям и ужасам — в глаза!
Писать — просто, не по-ученому, а стилем конюха, не сглаживать и не смягчать. На это нет времени. Наши истины не могут быть этаким миндальным пирожным, сдобной булочкой, да и пишем мы не для изысканной публики, которая может обидеться, оскорбиться. Наш долг всматриваться во все закутки души, не брезговать гнойными ранами, не отворачиваться стыдливо!
Наша работа еще молода. У нас еще нет гехаймратов{5}, наши ученые еще терпят нужду, еще самоотверженны и честны. Давайте, покуда не поздно, сопротивляться, чтобы у нас, наподобие Запада, не сложилась привилегированная, оторванная от практических задач каста авторитетов — с ее наукой для науки!
Чувство
Неудивительно, что мускулы утратили свое значение. Они уже только как отдых и развлечение, задача их — сохранять в ясной свежести ум, не позволить ему переутомиться. Но труд, достаток и удобства дает железо, погоняемое и управляемое мозгом.
Неудивительно, что мы так уважаем интеллект. Столько всего позволил нам он выяснить, покорить, запрячь в работу; мы обязаны ему многими эффектными победами. Впрочем, он действует открыто, перестал уже быть тайной и, переведенный на язык цифр, поддается измерению и почти взвешиванию.
Интеллект удобен. К счастью, случайно объявился когда-то кто-то исключительный — и уже всему человечеству во все времена, без особых заслуг и достоинств, сразу, даром — выгода, прибыль, барыш. Значит, искать, шарить, вынюхивать, ждать с тоской Эдисонов, Пастеров, Менделей. Они за нас: богатый дядюшка и свора нахлебников.
Чувство иначе. Оно ищет, как достичь, добыть и напитать людей. Две тысячи лет, как Христовы законы почти безнадежно… Всяк тут сызнова и лишь для себя одного. Впрочем, чувство слишком летуче, чтобы знать. Машины и тесты говорят, способен ли, может ли; остается трагичное — а захочет ли? Мог бы: и полезный, и ценный, уважаемый и счастливый, почему ж вредитель, почему именно уголовщина?
Пытаются через интеллект к чувствам. И всеобщее обучение, и хорошо проветриваемые школьные здания. Уже меньше кулак и штык, что ж, когда браунинг и отравляющие газы.
Познать человека, значит, прежде всего изучать ребенка на тысячу способов. Другие могут — а чем я хуже? И я это делаю — ненаучно, доморощенно, смотрю невооруженным взглядом.
И видится мне, что не интеллект. Не вижу разницы. Дети и я — тот же процесс мышления — все то же самое, я только дольше живу.