Следующим был Роджер Рассел, электрик из Паудера в южной части округа, который приехал сюда, чтобы расширить бизнес. Терк сказал, что Роджер был паршивой овцой в семье и расклеил листовки по всей округе: «Радуйся, Паудер, мы решим все твои проблемы». Я задумался, почему мы с Генри ставили на кон свои жизни, когда в соседней комнате находился эксперт.
Напротив него сидела та, что, наверное, и привела сюда Роджера. Вайоминг был у Вонни Хайес в крови; ее дед владел двенадцатью тысячами гектаров земли. Мы с Вонни общались в детстве, но потом ее отец совершил самоубийство, Вонни отправили в интернат, а затем искусство перетянуло ее на восток на несколько лет, где она стала профессиональным скульптором. Уже позднее Вонни вернулась, чтобы заботиться о пожилой матери. Они с Мартой заведовали библиотекой и участвовали в нескольких общественных проектах округа, и одним летом моя дочь помогала Вонни по дому. После смерти Марты Кади пыталась свести нас с Вонни, к чему мы оба отнеслись с юмором и откровенным флиртом. Я мог разглядеть Вонни даже в тусклом свете – резкие черты лица, волчьи глаза и волосы цвета песка, как всегда забранные в пучок.
Я облокотился на барную стойку рядом с Вонни и слегка пихнул Роджера, выставляя свой солидный зад.
– Господи, Родж, – я оглянулся в темноте, – ты что, не понял, что у нас проблемы с электричеством?
Он медленно поставил свою выпивку на стойку и отодвинул ее кончиками пальцев.
– Я… на пенсии.
Генри встал по ту сторону стойки, протянул мне пиво и наклонился к Роджеру.
– А что насчет этой фишки с пенни?
Роджер перевел взгляд на него, задумавшись над ответом. А я же повернулся к Вонни.
– Боже, какие люди сидят тут в темноте.
Она сделала глоток своего шенен блан. Генри всегда хранил для нее в холодильнике бутылку белого вина. Я давно хотел попросить у нее попробовать, но так и не набрался смелости. Ее глаза мягко замерцали, а уголки губ образовали теплую, но грустную улыбку.
– Привет, Уолтер.
Генри уже давно научился разговаривать с пьяницами, поэтому продолжил:
– Есть такие старые большие предохранители; если засунуть туда пенни, то они проведут ток?
Роджер рассмеялся.
– Да, это возможно, как возможно и то, что так ты расплавишь всю дешевую проводку в этой дыре и сожжешь нас всех заживо.
Я почти что прислонил Роджера к стойке, чтобы он не потерял равновесие во время разговора, взял свободный стул у края бара и сел между Роджером и Вонни.
– Вонни… – Ее глаза раскрывались немного шире, если ты обращался к ней напрямую, а потом прикрывались, будто она запоминала то, что ей говорили, и обдумывала это.
Я уже начал вспоминать, почему она мне нравилась, и продолжил:
– Видишь этого языческого красного дьявола за стойкой? – Ее взгляд на мгновение упал на Генри, а затем вернулся ко мне. – Они с Кади плетут какой-то заговор против меня.
Ее глаза снова округлились, и она второй раз повернулась к Генри.
– Это правда, Медведь? – Меня раздражало, что все местные женщины спокойно обращались к нему по имени.
– Этот белый несет какую-то хрень, – кивнул он в мою сторону.
Теперь мы словно в сериале. Я был Рэндольфом Скоттом, а он… не знаю, таким громадным индейцем, которого либо избили, либо убили к концу третьей серии.
– Это правда, он прошел государственную подготовку для участия в подобных тайных операциях.
Я указал на рамки на стене за баром, среди которых была обгоревшая карта Северного и Южного Вьетнама, Лаоса и Камбоджи. На этой карте были медали Генри из спецназа, «Пурпурное сердце», «За выдающуюся службу», «За храбрость» из Вьетнама и еще за несколько кампаний. Еще там висели черно-белые фотографии Генри с командирами пехотных взводов и его товарищем по службе Ло Чи, которого он перевез в Лос-Анджелес. Там даже была фотография со мной – мы были одеты в самые уродливые на свете гавайские рубашки в Сайгоне, во время трехдневной увольнительной в 1968 году.
– Видишь все эти медали на стене? На войне его обучили действовать всем на нервы. Обычный солдат вроде меня ни за что не сможет противостоять такой закаленной в боях занозе в заднице.
Мало кто знал темную историю группы спецназа, действовавшей за пределами Лаоса, но цифры говорили сами за себя: на каждого погибшего американского солдата приходилось по 100–150 вьетнамских военных. Медведь был деталью в одной из самых эффективных машин для убийства по обе стороны войны.
Лицо Генри приподнялось и наклонилось в сторону, когда выставленная рука приняла на себя вес его головы.
– Простой солдат? За время войны он всего лишь раз был близок к настоящей драке – когда проводил со мной три дня в Сайгоне. – Потом он заговорил шепотом, но я был почти уверен, что кроме меня этого никто не услышал. – Кроме Тета…
Я позволил Генри выбивать из Роджера бесплатную консультацию по починке электричества, а сам снова переключился на Вонни. Она смотрела в стеклянные глаза одной из антилоп за стойкой бара.
– Они красивые, – сказала она, не отводя взгляд. – Как думаешь, они чувствуют боль так же, как и мы?
– Нет.
– Правда? – повернулась она ко мне с явным раздражением.
– Правда.
На секунду Вонни продолжила смотреть на меня, а потом перевела разочарованный взгляд на бокал с вином.
– Значит, ты считаешь, что они не чувствуют боль.
– Нет, я сказал, что они не чувствуют боль так, как мы.
– А. – Улыбка медленно вернулась на место. – Я уж подумала, что ты стал идиотом.
– Нет, сыном кузнеца.
Улыбка так и не спа́ла, и Вонни кивнула.
– Раньше ты приходил к нам со своим отцом… Ллойдом.
– Его имени уже никто не помнит. – Я внимательно следил за ней.
– Мне кажется, он нравился моей маме.
– Очередной Лонгмайр на поприще обольщения. Иногда я помогал ему подковывать лошадей, когда был совсем маленьким. Мне казалось, что это больно, поэтому я спросил.
– И что он ответил?
– Папа часто сыпал библейскими изречениями, но тогда он сказал, что скот не чувствует боль так, как люди. Это цена за то, что мы можем думать.
Вонни снова глотнула вина.
– Приятно осознавать, что из всех животных мы чувствуем боль сильнее всех.
Я прикрыл глаза и посмотрел на нее.
– Это что, сарказм с Восточного побережья?
– Нет, это восточная жалость к себе.
– А. – Мне уже приходилось наступать себе на горло. Я умело и с ходу заводил подобные беседы, но они очень быстро меня утомляли. Сначала я их поддерживаю, но потом становится все труднее.
Вонни накрыла мою руку своей, и мне показалось, что я никогда в жизни не ощущал таких горячих ладоней.
– Уолтер, у тебя все хорошо?
Начиналось всегда с этого – с прикосновения и добрых слов. Раньше я чувствовал жар в области глаз и спертость дыхания, но теперь осталась только пустота. Предохранители желаний давно сгорели, и их не спасут никакие пенни.
– Так ты правда хочешь поговорить?
– Ну да, нам все равно больше нечем заняться.
Ее глаза были такими грустными, такими открытыми, поэтому я наклонился ближе и сказал правду:
– Я… почти никогда ничего не чувствую.
Она моргнула.
– Я тоже.
Картина словно в кино – я поворачиваюсь к другу в окопе и спрашиваю, сколько у него осталось патронов. У меня еще две обоймы, а у тебя?
– Я знаю, что у меня есть дела, но мне просто не хватает энергии. В смысле, я уже три недели хочу перевернуть подушку.
– Понимаю… – Вонни отвернулась. – Как Кади?
Вот он я, плыву по Тихому океану жалости к себе, и Вонни кидает мне спасательный круг, чтобы я не опозорился. А все из-за тебя, бармен…
– Отлично. – Я перевел взгляд на Вонни, чтобы убедиться, что ей действительно интересно. Так и было. – Уже освоилась в Филадельфии.
– Она всегда была особенной.
– Да, это правда. – Какое-то время мы сидели молча, пока мой пожар родительского самодовольства медленно успокаивался до мягкого свечения дружеской беседы. Рука Вонни до сих пор покоилась на моей, когда зазвонил телефон.