Я пила шампанское неспешно, содрогаясь от неслышных хлопков лопающихся пузырьков, забравшихся в нос. И слушала лениво невнятные разговоры, ложащиеся фоном на Гринин рассказ. И думала о своем — каком-то очень теплом, светлом, нечетком, как солнечный зайчик на белой стене.
— Надо вот нам еще ванную в порядок привести, плитку переложить. Щас вот деньжат скоплю — и вперед и с песней. Мыться будем, как белые люди. Кузи-джакузи, все дела. Прибамбасов накуплю, полотенцесушитель новый никелированный. Кайф будет. Балдеж полнейший! — Он засмеялся радостно, и Ольга Петровна в улыбке расплылась.
На Гринином лице такое безграничное счастье читалось, восторг и довольство новоиспеченного семьянина, что даже я усмехнулась. И сделала еще глоток сладкого разжиженного золота.
— Вы счастливый человек, Григорий. Мы все за вас очень рады. Давайте выпьем за ту восхитительную женщину, которая подарила вам радость любви.
Я хихикнула — меня рассмешила собственная словесная вычурность, развеселили эти речевые кружева, гипюр дешевый. И я подняла бокал, залюбовавшись заигравшей на солнце жидкостью — словно старинные монеты в бокал были насыпаны.
— Кстати, вы ведь нам еще не сказали, кто же она?.. Откуда она возникла на вашем тусклом небосклоне, эта нимфа?
Ольга Петровна всплеснула руками.
— А ты разве не знаешь, Анечка? Мы все так этого ждали, за романом их следили, а ты как будто бы и не в курсе была? Ох, молодость — свои проблемы, заботы, вокруг и не успеваешь взглянуть. Это мы, старики, на все со стороны смотрим — такая уж наша доля. — Она вздохнула. — А жена Гришина — наша Ларисочка…
Наверное, я должна была бы поперхнуться. Выронить из рук бокал с шампанским, облив присутствующих. Даже, может быть, вскрикнуть, или ахнуть, или издать какой-нибудь там еще звук, свидетельствующий о полнейшем изумлении. Но все слова ушли куда-то, потонули в выпитом. Словно очень тяжелыми были, слишком невероятными, нежизнеспособными как будто.
В это невозможно было поверить. Говоря словами Чехова, этого не могло быть, потому что не могло быть никогда… Ну и так далее. И все же это была правда. Правда, известная уже, оказывается, всем, кроме меня. Правда, никого не поразившая. И оттого особенно ужасная.
Нет, мир не перевернулся. Не раздробился земной шар, не сложился по-новому, поменяв местами сушу и море, острова и континенты. Все осталось так, как было прежде — если не считать одной маленькой детали. Моя наставница Лариса с ее полуденной красотой, утонченная и изысканная особа, всей еде на свете предпочитающая икру и лангустов, а напиткам «Моэт Шандон» — по ее словам, во всяком случае, — стала женой шофера Гриньки. Человека с автомобильным маслом под ногтями и с грязноватым хвостом, обвязанным тесемкой. Мужчины не слишком богатого, может быть, отчасти простоватого, говоря эвфемизмами, но зато надежного. Главное в мужчине — это его надежность, так, кажется, она говорила. Нетрудно запомнить — то же качество, что и от калош, требуется.
И я подумала вдруг, что странная все же штука — любовь. Чудовищная и опасная даже, если такое творит с людьми. С ослепительными и почти совершенными женщинами. И оттого мне почему-то не хотелось вовсе ее испытать — теперь более, чем прежде, не желалось.
И я качнула головой, чтобы не прослыть невежливой, и прошептала что-то типа: «Ах да, конечно… Поздравляю…» И вышла в коридор, а потом побрела на кухню медленно. На ходу прикуривая, и роняя спичку прямо на пол, и не собираясь ее поднимать. И постояла у окна, глядя на посеревшие нитки, протянутые по рамам, веревочки, обвитые плющом, и на завядшую гвоздику в желтоватой банке, стоящую тут же. И дернулась, почувствовав руку на собственной груди — чужую, естественно. С золотым ободком на безымянном пальце. С пошлой допотопной гравировкой на нем, которую я с первого взгляда не заметила, — «Ларисик».
— Григорий, что вы? — Я хлопнула его по щеке легко. — Вы теперь женатый человек. Вам нельзя быть легкомысленным — одумайтесь…
— Так с женой — это одно. — Он осклабился, обнажив ровный ряд желтоватых и крепких, как старые кукурузные зерна, зубов. — С женой — это долг супружеский. А у нас с тобой другое, да, Анют? У нас с тобой любовь…
— Платоническая! — отрезала холодно. — Можете мне посвятить пару сонетов. Спишите у Петрарки и выдайте за свои — обещаю вам поверить.
На лице его появилась нетрезвая обида, и глаза замутились, словно молока в них плеснули. А голос вдруг стал жалостным, противным таким, ноющим:
— А что, у тебя есть, что ли, кто? Ну разок-то можно, а? Невиноватая я, он сам пришел — киношку помнишь? Да никто и не узнает… Этот, ну, бойфренд твой — я ему не скажу. — Он стукнул себя в грудь, и голова качнулась пьяно. — Могила…
А я вдруг усмехнулась зло, едва удержавшись, чтобы не хлопнуть еще раз эту бледную физиономию, похожую на неподошедшее тесто, — трезвым он все же лучше выглядел. Понятно, что праздник у него, но все же. И произнесла прямо в это покрытое испариной лицо, спокойно и презрительно:
— Простите, Григорий, но я вас должна предупредить — если вы не прекратите свои приставания, могила может вам очень пригодиться. Я не хотела вас обидеть — уж извините…
Гриня растопырил руки и повертел ими в воздухе. Оттопырил губу.
— У-у, какие мы крутые…
Я кивнула финально.
— И пусть я в отличие от вас не состою в браке, это все же не значит, что я живу одна. И тому, с кем я живу, все это может очень не понравиться.
— Ну и кто он? — спросил Гриня таким тоном, словно призывал не ломать комедию. — Кто?
Я улыбнулась, даже в этой ситуации почувствовав, как к сердцу прилило что-то теплое и внизу тоже горячо стало и мокро. Желание острее любви, увы… И произнесла отчетливо и медленно, поражаясь в очередной раз тому, как красиво звучит его имя, особенно если произносить его низким сладострастным голосом:
— Вы его знаете, наверное… Ba-дим Юр-ский…
И засмеялась даже, увидев, как резиново растянулось Гринино лицо.
…Такой вот получился у нас день взаимных сюрпризов. Не знаю, кто кого поразил больше, но на Гриню мое известие произвело такое же неизгладимое впечатление, как его новость на меня. И я все думала о том, что узнала, и не замечала даже, как покачиваю головой, все еще не до конца веря в происшедшее. И все смотрела на туфли, забытые ею и теперь сиротливо стоящие в углу комнаты. Туфли с именем модного дизайнера, написанным почти правильно, если не знать. Всего одна буковка не та в слове — не «Журден», а «Гурден». Меняющая смысл, искажающая, ломающая представление обо всем. Лживая буковка.
И туфли эти так похожи были на нее. Потому что говорила она одно — а на деле…
Мне вдруг стало ужасно грустно — впервые за долгое-долгое время. Невыносимо тоскливо. Потому что я была бы рада узнать, что она вышла замуж за нефтяного магната, встретив его в своем казино. Что он купил ей в подарок на свадьбу это вот заведеньице. Что они провели свадебное путешествие на острове Бали. Что у их ребенка будут три гувернантки и ползунки от Ямамото.
Ей-богу, я предпочла бы, чтобы это было так…
…Двигатель закашлял сипло, задыхаясь все сильнее. Подавился пару минут, плюясь маслом или чем-то там еще, и замолчал — не то умер, не пережив чахотки, не то заснул после приступа. И я покачала головой укоризненно, и досадливо хлопнула ладонью по приборной доске, и легонько пнула лакированным ботинком педаль — аккуратно, конечно, чтобы этот самый лак не содрать. Вот уж некстати эти машинные капризы…
И ведь наверняка ничего серьезного — что-нибудь подтянуть, подвинтить, подлить какую-то микстуру спасительную, и она оживет. Специалист сразу бы определил, но я-то в этом не разбираюсь. Да и вообще опыт автомобилиста у меня пока еще очень незначительный — года еще нет.
Зато науку езды я освоила и вот уже почти год толкусь в пробках с видимым удовольствием, слушая на полную мощность «Раммштайн» в задраенном наглухо салоне. Курю себе в удовольствие английские сигареты «Собрание», черные с золотым фильтром — эстетика и изысканный характерно-кислый привкус. И никуда не хочу отсюда вылезать — мне здесь уютно, в этом вот крошечном маленьком мирке, в этой капсуле, за тысячу световых лет от всего остального мира. Почти так же уютно, как дома — в полутемной квартире со стальной дверью и тройным стеклопакетом на окнах.