В старом, удивительно красивом особняке всегда было прохладно. Но он прогревался мужскими взглядами, обращенными на меня, и становилось даже жарко. Говорили, что этот особняк некогда служил Лаврентию Берии местечком для плотских утех. Кто-кто, а лично я даже не сомневалась, что так оно и было. Во-первых, потому, что звучало это романтично, а во-вторых, дух секса по-прежнему витал под его сводчатыми потолками и оседал на мозгах его работников бодрящей влажной росой. Там всегда было тихо — за тяжеленными дубовыми дверями можно было шуметь как угодно, но в огромный вестибюль не просачивалось ни звука. Ни грохота записываемой музыки, ни бубнежа синхронных интервью. И слишком чувственных и хриплых стонов тоже было не услышать — можете мне поверить.
И я была счастлива, когда поганый отпуск закончился наконец. Потому что я возвращалась туда, где мне было так хорошо. Мне казалось просто, что я перепутала коробку и прокручиваю в своей голове не тот фильм, и злюсь на себя за это, и не могу его остановить почему-то. И радовалась, когда увидела титры, возвещающие о его финале. Надеясь, что теперь все пойдет как надо.
Даже не сомневаясь в этом ничуть…
Вначале я ее ненавидела.
И даже не потому, что мне казалось, что она красивее, чем я. Не потому, что ее ноги были длиннее, а глаза больше и выразительнее. Оно и не так вовсе было — прошу отметить. Просто когда я вернулась, мое место было занято. То есть оно было свободно — она ведь не в монтажной сидела, а в другой комнате, и не делала кино, а всего лишь отвечала на звонки, но…
Но теперь какой-нибудь великий режиссер, звонящий моему директору, слышал в трубке не мой голос, чувственный и многообещающий, — а ее. Теперь все приходящие сюда люди видели в дверях не меня, хитровато и кокетливо прищуривающуюся, — а ее. Теперь все факсы, которые я переводила иногда, щеголяя чудовищным английским, должна была переводить она — хотя ее английский был не менее жутким. Теперь даже кофе должна была разливать она — а я…
Меня навечно ссылали в отдаленную монтажную, куда редко кто заглядывает и еще реже задерживается по причине неудобства, тесноты и задымленности. Я должна была сидеть там, не зная, кто сейчас на студии, кому надо приготовить чай, а с кем можно просто поболтать. Потому что стол, за который я садилась раньше, встретив очередного гостя и позволяя себе оторваться от работы, теперь держал на своей спине ее сумочку, а на стуле висел ее пиджак. И — ей-богу — он был куда моднее и наверняка дороже моего.
Я увидела ее не сразу. Потому и не обратила внимания, что на секретарском столе лежит какая-то пудреница. Подумала, что эта одна из тех недолгих, блеклых и быстроцветущих, вроде садовых тюльпанов, теток, которых уже так много знала наша студия. Отметила просто, что пудреница красивая и, похоже, весьма недешевая, — ну и Бог с ней.
Все было так, как я предполагала. Я вернулась, и мне и впрямь были рады — и не важно, что потому, что надо было срочно что-то делать, а половина конторы ушла в отпуска. И стол был праздничный — и ладно, что не в честь моего возвращения, а по случаю чьего-то дня рождения. Все было приятно и весело, и мы сидели и курили, и пили какое-то даже неплохое вино, и начальство отсутствовало, а значит, можно было не напрягаться. И я обкусывала неспешно лохматый, сочащийся соком персик, кокетливо поглядывая на затесавшегося среди студийных работников звукорежиссера ЦСДФ. Он был нечастым, но очень дорогим гостем, и я ему так нравилась, и все смотрела и смотрела на него, прикрывая глаза, будто от наслаждения, и не прислушивалась толком к тому, о чем говорят за столом. И вздрогнула вдруг, услышав какую-то фамилию.
Она показалась мне знакомой, а может, просто красивой, мне нравились всегда фамилии на -ский. А в сочетании с именем — Вадим Юрский — звучало просто супер. И я повернулась к бухгалтерше, которая произнесла это, и напрягла слух.
— Он ждал ее вчера весь вечер, Юрский этот. Она ему тут свидание назначила вроде как, ну и явился, пяти еще не было, про нее спрашивает. А что я ему могла ответить — что в три за ней «мерседес» белый прикатил? Она мне запретила: «Наташ, только не говори ему… Я, если успею, к шести вернусь…» Ну что ты… какое там к шести… Сегодня утром — да где там утром, в двенадцать — звонит, голос кошачий. Я, мол, не приду, чувствую себя плохо. А я думаю — да ладно, плохо тебе. Всем бы так плохо было…
Я не поняла сначала. Подумала только, что речь все о той же очередной девке, которая не заслуживает моего внимания. Удивилась, конечно, что про «мерседес» какой-то говорят, — но мало ли что. У нас вон на студии у одного оператора такой «Запорожец» был, что любой любитель старины его с руками бы оторвал — лет сто ему было, похоже, да еще разрисован весь зеленой краской. Да я и не разбиралась толком в машинах, так что «мерседесу» этому особого значения не придала. Меня больше фамилия заинтересовала. Жутко красивая фамилия какого-то мужчины, незнакомого мне почему-то и, похоже, ухаживающего за этой вот новой секретаршей.
Я думала об этой фамилии весь вечер. И улыбалась про себя таинственно, предвкушая, как завтра приду на студию, как кивну холодно этой крысе, севшей за секретарский стол. Как появлюсь потом из своей монтажной, и сяду покурить с бухгалтершами, и сама отвечу на пару звонков своим невероятным голосом, опередив нерасторопную ее. И со всеми буду вежлива и приветлива, и буду задавать каждому звонящему личные очень вопросы, и хохотать дерзко и вызывающе — чтобы она поняла, кто здесь прима, кто здесь королева, кто, в конце концов, лицо студии.
И когда придет этот Юрский, то, каким бы он ни оказался, я буду беседовать с ним и угощать кофе, и двусмысленно на него смотреть. Потому что ей просто повезло, что я отсутствовала, когда она приперлась устраиваться на работу. И только поэтому я услышала сегодня историю о ее женском вероломстве и непостоянстве, синонимах неотразимости, и даже какие-то намеки на секс. Просто потому, что здесь не было меня.
…Сначала я увидела ее сзади. Но уже тогда удивилась — таких красивых ног не было ни у кого на студии. И никто не носил таких коротких юбок, чтобы так это подчеркнуть. И у всех по спинам тянулись провода бюстгальтеров, толстенные, как от стиральных машин прямо, — я, конечно, женщин имею в виду. А тут была просвечивающая темно-синяя маечка, и отсутствие белья, и загорелые икры, и очень круглый и даже мне показавшийся аппетитным зад.
Пусть я всегда презирала тех, кто не носит колготок. С такими ногами я, может быть, сама бы их не носила, хотя вряд ли — мои были гораздо красивее, это я уж прибедняюсь зачем-то. И я давно не надевала уже коротких юбок — но, мать твою, ей и впрямь было что показать. Это все смотрелось очень неплохо, признаюсь, — но когда она повернулась, я вообще решила, что глаза мне изменили.
Не то чтобы она оказалась такой уж фантастической красавицей. Она даже блондинкой не была — а я тогда вообще не признавала другого цвета волос, может, потому, что для меня он был естественным. Но эти вот глаза, шоколадные, огромные, с бахромой ресниц, и грудь, тоже маленькая, как у меня, и такая же стоячая, и каре с длинной темной челкой… И куча золота на шее и в ушах, и одежда, так изысканно подобранная и так идущая ей… Вот это было кино — настоящее кино, братья Люмьер. У них первый фильм назывался «Политый поливальщик» — прямо про меня почти. Потому что то я сама всех поливала, выспренно выражаясь, фонтанами своего очарования, заставляя женщин ежиться, а мужчин приятно освежая. А тут с открытым ртом застыла…
Ее даже не портила гримаса недовольства, прилипшая к лицу. Просто кривились немного пухлые губы, накрашенные темной матовой помадой, и лицо было бледным. Но все равно ужасно привлекательным — не красивым, а эффектным, или интересным, так, что ли, говорят. И голос, которым она рассказывала что-то бабкам из бухгалтерии, был каким-то велюровым, мягким и низким — почти таким же, как у меня.
Господи, я даже не сразу поняла, что это для меня означает. Не сообразила сперва, что произошло что-то ужасное, неотвратимое. Что ножки королевского трона, на котором я сидела, не просто пожрал какой-то там короед, сделав трухлявыми и ломкими, а их снесло чудовищным взрывом, беззвучным, но оттого ничуть не менее разрушительным. Что трон этот разлетелся на кусочки, и меня отбросило взрывной волной в самый дальний закоулок нашей конторы, в мою монтажную, и завалило со всех сторон булыжниками, отделив от студии, замуровав, закупорив.