Катилась телега, косил испуганным глазом, всхрапывал конь: брехала и выла по ночам невесть откуда взявшаяся собака Шарик.
Глава очередная
Ваше здоровье, господа!
По Губернской улице, пряча лица в поднятые воротники, шли крадучись друг за другом бомбист-террорист Клюквин, жандармский ротмистр Ворошеев и мистер X.
Они вошли в трактир Хвостова и сели за стол под фикусом.
Народу в зале было немного. В углу, обнявшись, сидела парочка: бывший иеромонах Демидов и манекен из магазина дамского платья. Демидов жарко обнимал манекен и ревниво поглядывал вокруг.
Чуть поодаль, у окна, сидел обанкротившийся банкир Бурилло и, глядя на запотевшее от самовара стекло, сочинял стихотворение: «Выхожу один я на дорогу, сквозь туман кремнистый путь лежит…» Стихотворение ему не нравилось, как ему казалось, мало в нем было проникновенности, глубины и строчек.
Ближе к двери сидел агент Митрофаныч и внимательно слушал исповедь молодого расхристанного человека. Сквозь слезы тот рассказывал: «Мои покойные родители — граф Лбов и кордебалет ростокинского театра — очень меня любили…»
Хозяин трактира Хвостов, возвышаясь за стойкой, зорко поглядывал за половыми, заводил сломанный граммофон и, чтобы никто не догадался, что он сломанный, сам пел громко: «Степь да степь кругом, путь далек лежит…»
Оказавшись за одним столом, Ворошеев, мистер X и Клюквин делали вид, что интересуются только выпивкой и закуской, поэтому пили все трое много.
Клюквин после каждой рюмки мрачнел и бил кулаком по столу, рюмки подскакивали, сидевшие подхватывали их и выпивали. Ворошеев прикладывал палец ко рту и говорил: «Тыс-с… государственная тайна!» А мистер X подливал им, а в себя опрокидывал механически и даже не морщился, и даже не крякал, что-то в его движениях было холодное, расчетливое.
Вскоре Ворошеев стал забалтываться и разглашать служебные секреты. «Камни, — бормотал он, — с-сволочи, разговаривают, как люди! И сажать их тогда, к-как людей!» Клюквин, мрачный до черноты, сверкал яростными глазами, бил в стол, рюмки подпрыгивали.
Мистер X жадно прислушивался к речи Ворошеева, правое ухо у него покраснело и вытянулось трубочкой.
— Аб…аб-наглели! Даже к-каменья р-разговаривать стали! Всякая с-скотина право голоса требует!
Мистер X аж дрожал весь.
— Ну?! Ну?! — подначивал он Ворошеева и подливал.
— В Сибири сгно-ю-ю! — завыл ротмистр, покачнулся и ухватился за плечо Клюквина.
Клюквин вне себя вскочил и выхватил револьвер. Сторож Демидов заслонил манекен грудью, хозяин трактира Хвостов спрятался за самовар, самовар потускнел и закапал из краника, половые бросились на пол, агент Митрофаныч вмиг выскочил за дверь и засвистел в свисток, несчастный сын кордебалета закричал: «Ма-ма!..»
— Пушкин!.. Лермонтов!.. Теперь вы хотите убить меня!.. — дерзко выкрикнул Бурилло.
Клюквин выстрелил в Ворошеева, но еще раньше, буквально секундой, тот упал со стула. Пуля взвизгнула от обиды и улетела в посудомойку, отрикошетила от чугунной сковороды, перелетела в швейцарскую, там обнаружила под кроватью осведомителя Щиплева и впилась ему в тело, продырявив сзади штаны.
Щиплев заголосил так, что попадала посуда, поднялись в воздух со столов скатерти, облетел фикус, починился сам собой граммофон и дико запел из большой трубы: «Имел бы я златые горы да реки, полные вина, все отдал бы за ласку взора, чтоб ты владела мной одна!..»
Мистер X подхватил распластавшегося и уже похрапывающего под столом ротмистра и поволок к выходу. Навстречу им ломилась толпа городовых…
На следующее утро тело ротмистра Ворошеева было обнаружено в городской бане. Голое, закутанное в чистую простыню, оно лежало на лавке и глядело в сырой потолок остановившимися стеклянными глазами. Заглядывая ему в глаза, каждый видел свое отражение, морщился, крестился и торопливо отходил.
В тот же день вспыхнула пожарная каланча. Как потом рассказывали очевидцы, пожар начался с кальсон брандмайора Орлова, развешанных на каланче для просушки, затем перекинулся на вымпел и охватил все здание. Кирпич, сделанный из местной глины, горел весело, словно того и дожидался.
Пожарные выводили перепуганных лошадей, выкатывали повозки, выносили обмундирование, а брандмайор Орлов смотрел на бушующий огонь, как Наполеон на пожар Москвы, и думал: «Плохая примета!..»
Этой же ночью крыса Гоша покинула город Н. Лишь учитель географии задул лампу и вытянулся под скупым холостяцким одеялом, она вышла из своей норы и по-английски, не прощаясь с тараканами, мышами и прочими, покинула дом.
Вслед за Гошей, сначала поодиночке и неохотно, а потом, под утро, шеренгами пошли и другие крысы. Сторож Демидов рассказывал, что их было так много, что казалось, будто мимо двигается сама булыжная мостовая.
Глава последняя
Пришла весна…
Однако странная весна выдалась в том году в Н-ской губернии. Снега вроде было много, а когда растаял, река Подколодная не вышла из своих берегов. Не было в том году ни белых медведей на льдинах, ни ящиков с иностранными надписями… И что самое печальное — источники! Н-чане даже и не заметили, как ушел, испарился из города их дух минеральный, не взбулькивали они больше, не пенились по краям кружевами, а превратились в простые лужи.
Поползли по городу слухи. А ползают они по своим тропинкам. И вот уже в доме у о. Никодима за завтраком высказывалась его попадья более чем революционно: «Иноверцы виноваты, — говорила она убежденно, — опаскудили землю своим пришествием, вот и ушла святая вода!..»
А в доме его высокопревосходительства генерал-губернатора Гольца как-то больше улыбок и наглости появилось в глазах лакеев, дескать, наш-то допрыгался — ему, сукину коту, источники доверили, а он!..
Сам губернатор со свитой неоднократно приезжал осматривать лужи, а что там увидишь — грязь одна. Не знал он, на что подумать, и сообщил в Санкт-Петербург депешей, что рад и далее верой и правдой служить царю и отечеству.
А террорист Клюквин уже более не таился. Ходил по улицам открыто, сверкал глазами, щелкал зубами, говорил верным людям: «Пора…»
Лошадь пала под Игаркой, телега под Усть-Кержачом, оглобли несли до реки Анадырь, там бросили.
Шарик в пути окончательно озверел и одичал, прибился к стае волков. В жуткой схватке, вспомнив все, чему его учили в полицейской молодости, перегрыз горло вожаку и занял его место в стае.
Стая еще долго преследовала Чашку и Керима. Чашка стрелял в них из револьвера, и только когда кончились патроны, волки отстали. «Теперь все равно пропадут!» — думал вожак Гмырь, он же Шарик.
Каменья нести было уже не под силу, и их оставили в охотничьей зимовке. Лишь когда отошли версты три, вспомнили, что идти-то вперед без каменьев нет проку, но возвращаться не стали — пути не будет!
Они шли, шли и вышли наконец к морю.
Длинные внушительные волны накатывали на берег.
Долго и мучительно вязали плот, а когда он был почти готов и Чашка затягивал последний арестантский узел (это когда делается петля для шеи), подул внезапный ветер, да такой силы неведомой, что где вода, где небо, где жизнь, а где уже смерть — не разобрать! И подхватило плотик волной и унесло вместе со старичком Чашниковым в тьму бушующую, кромешную, в память добрую. А юноша Керим остался на берегу. Он метался, кричал. Порывался кинуться вслед, но волны отшвыривали его назад, словно хотели сказать: «А ты куда?! Не в свои дела не суйся!..»
Эпилог
Я стоял на смотровой площадке Эйфелевой башни, смотрел на парижские крыши, и мне вдруг начинало казаться, что там вдалеке, за крышами, если приглядеться, я увижу желтое пшеничное поле, зеркально мелькнет извилистая речка, а если приглядеться еще зорче — светлое завтра своей страны…