В таком виде его и застала мать. Несколько минут она молча наблюдала за сыном, затем подошла к нему, села с ним рядом на кровать, обняла его за плечи:
– Ты, сын, о чём задумался? Что-нибудь случилось?
Борис очнулся от своей задумчивости:
– Да нет, мама, ничего, это я так…
– Как это – так? Влюбился, что ли, опять в кого-нибудь? – улыбнулась Анна Николаевна.
Борис встал и заходил по кухне:
– Ну вот, мама, и ты, как другие! Разве я когда-нибудь влюблялся? Это всё было простым баловством… – сердито сказал он, невольно покраснев, так как вспомнил, что это «баловство» с некоторыми из встреченных им женщин было не совсем невинным.
– Ну ладно, успокойся, перестань ходить-то. Иди-ка, сядь рядом со мной, да расскажи всё по порядку.
За два с половиной года, что Борис жил в семье, она привыкла относиться к Борису, как к своему родному сыну, проявляя о нём заботу и беспокойство, свойственные любой матери, да и он чуть ли не с первых дней своего пребывания в семье отца к мачехе относился с уважением и любовью, как к родной матери. Во всяком случае, она ему стала гораздо ближе, чем отец. Её ласковые, спокойные и простые слова заставили его подчиниться. Он, правда, сел не на кровать, а на табуретку около стола, закурил, и глядя в тёмное окно, мимо которого мелькали медленно падавшие хлопья снега, рассказал матери о своём ещё никогда ранее не испытанном чувстве, возникшем так неожиданно и так прочно овладевшем им. Он назвал имя девушки, которая вызвала это чувство, и добавил, что уверен, это настоящая и единственная его любовь.
Анна Николаевна выслушала этот длинный, немного сбивчивый рассказ, ни разу не прервав его. После окончания исповеди сына она довольно долго молчала, затем спросила:
– Ну а она? Она-то тебя любит?
Борис не решился солгать:
– Не знаю, мама, но я добьюсь, чтобы полюбила. Я без неё жить не могу!
– Да это-то так, ну а что же дальше? Тебе всего 18 лет, ей, кажется, и того нет. Она же ещё учится, ведь надо же ей ученье кончить. Ты что же, жениться думаешь?
– Ах, мама, да разве я знаю? Пусть учится, я ждать согласен, сколько она захочет… Я знаю только то, что люблю её больше жизни, а видеться и говорить с ней мне не удаётся. Она как будто боится со мной наедине остаться, а при народе разве об этом можно сказать?
– Так напиши ей!
– Напиши! А как я пошлю письмо? Ведь если дома у неё это письмо прочтут, то чёрт знает что может получиться! Ей попадёт, она после этого меня и вовсе знать не захочет.
– Ну ладно, ты напиши – а я уж придумаю, как передать это письмо ей прямо в руки.
– Мама, какая же ты у нас хорошая! – воскликнул Борис и, обняв мать, крепко её поцеловал.
– Ну хорошо, хорошо, хватит лизаться. Небось сейчас хорошая – а чуть чего не так скажу, сразу же губы надуваешь! Ладно, пиши, да ложись спать. Рано завтра поедешь-то?
– Часов в двенадцать дня, мне ещё надо в контору – топоры получить, да и рукавицы тоже. Мама, мне ещё нужно взять с собой мыла и соли.
– Хорошо, я всё приготовлю. Спокойной ночи, сын! – и поцеловав Бориса в лоб, Анна Николаевна, глубоко задумавшись, вышла из кухни. Из сбивчивого, но очевидно, совершенно искреннего признания сына, она поняла, что им овладело действительно сильное и, вероятно, настоящее чувство. «К чему-то это приведёт?..» – думала она с беспокойством.
Борис уселся за письмо. Вырвал лист из какой-то тетради, лежавшей на столе, взял в руку перо. Первая же фраза, которую он должен был написать, заставила его надолго задуматься. Как начать? «Милая Катя» – она наверняка рассердится, может быть, дальше и читать не станет. «Дорогая Катя» – так только родственникам пишут. Наконец, он нашёл обращение, которое, по его мнению, было и достаточно ласковым, и в то же время не могло вызвать недовольства. «Здравствуй, Катеринка!» – так начал он письмо.
На двух тетрадных листах, исписанных мелким почерком, Борис изливал всё, что накопилось в его душе и сердце. Он клялся в любви, просил не забывать его, хоть немного полюбить его, обещал отправлять письма каждую неделю и умолял Катю написать ему хоть несколько слов в ответ. А главное, просил успокоить его и в своём ответе сказать, что она хоть немного его любит. Конечно, в письме Борис не мог обойтись и без преувеличений: описывая свою жизнь в Стеклянухе, он хвастался охотничьими трофеями и, между прочим, закончил письмо такими фразами: «Если ты, Катя, мне не ответишь, то я не знаю, что я с собой сделаю. Может быть, ты меня тогда больше и не увидишь, ведь ружьё со мной, а оно всегда заряжено. Помни это!»
Утром, запечатав письмо в конверт и надписав на нём «Кате Пашкевич», он передал его матери. Затем получил в конторе необходимые предметы, в том числе и две пары лыж, погрузил всё это на сани Мамонтова, заехавшего за ним в контору. После этого они подъехали к дому, взяли приготовленные Анной Николаевной хлеб, масло, пельмени, мыло и соль, и так как Мамонтов торопился засветло доехать до Стеклянухи, отправились в путь. Борис не дождался возвращения из школы матери. Взял он с собой, с разрешения отца, охотничье ружьё с парой десятков патронов к нему, заряженных крупной дробью. Около их домика на полях деревни Стеклянухи по утрам бродило много фазанов. Борис надеялся их пострелять.
Дорога от Шкотова до леса была неизмеримо приятней: сани легко скользили по мягкому, но ещё не глубокому снегу, за ночь количество его прибавилось. Было пасмурно, но снегопад прекратился, мороз усилился. Зарывшись ногами в сено и укрывшись с головой полушубком, Борис вскоре задремал и проснулся лишь тогда, когда сани остановились около домика, из-за двери которого раздался радостно-возбуждённый лай Мурзика, почуявшего появление хозяина.
Расплатившись с возчиком, Борис перетаскал привезённое в домик, поставил кипятить воду для пельменей, отсыпал в миску около сотни их, чтобы затем сварить, а остальные забросил на чердак.
Через час ужин-обед был готов, а тут появился и Демирский. Из привезённого он больше всего обрадовался лыжам. Бродя в этот день по довольно глубокому снегу, он основательно устал, а на лыжах эти путешествия можно делать почти без труда. Был он доволен и пельменями:
– Это, – сказал он, – самое подходящее кушанье для таких отшельников, как мы! Передай благодарность тем, кто делал эти вкусные пельмени.
Борис рассмеялся:
– Ну, тогда придётся благодарить всю нашу семью: мы пельмени всегда всем семейством лепим, ну а главная в этом деле, конечно, мама.
Похвалил Демирский и за привезённое ружьё, сказав, что теперь им о продовольствии можно всю зиму не беспокоиться, охотиться будут по очереди. Мясо будет, ну а вместо хлеба и китайские пампушки сойдут. Со следующего дня вновь началась напряжённая работа: дни летели быстро.
Оба десятника были так загружены, что, отправляясь в лес с первыми лучами солнца, возвращались в свой домик уже в полной темноте. Утром, когда они появлялись на лесосеке, работа там уже шла полным ходом. Рубщики, разбившись на группы по 3–4 человека, валили отмеченные деревья, очищали их от сучьев и разделывали на брёвна нужной длины. Покончив с одним деревом, переходили к следующему, и так весь день. Они не делали перерывов на обед: зимние дни коротки, поэтому китайцы работали без обеда, делая лишь очень короткие перерывы на куренье.
Десятникам предстояло замерить каждое бревно, записать его размеры в тетрадку, перенумеровать и к вечеру подсчитать количество срубленных брёвен.
Поначалу дело с замером отнимало у Бориса много времени. Замер следовало произвести по наименьшему диаметру – таковы условия, а найти этот наименьший диаметр было не так-то просто. Ошибка при замере приводила к ошибке в вычислении кубатуры и могла послужить основанием для браковки брёвен заказчиком – японцами, которые использовали малейшую неточность, чтобы сорвать с Дальлеса штраф. После нахождения нужного диаметра, он чёрным мелком писался на верхнем отрубе бревна, там же ставилось клеймо специальным топориком с буквой на обушке. Начальником этого участка считался Демирский, поэтому на клеймах стояла буква «Д». Дня два он контролировал работу Бориса и, проверив сделанные им замеры, сам ставил своё клеймо, но затем, убедившись в добросовестности своего помощника, дал ему второй экземпляр клейма, доверив, таким образом, самостоятельное клеймение. После этого работа их пошла быстрее, теперь они работали параллельно: на одном склоне замерял лес сам Демирский, на другом – Алёшкин.