— Салат готов? — спрашивает она.
— О да, — отвечаю я.
— Что? — смеется бабушка. — Дать тебе еще какое нибудь поручение?
— Нет. То есть… может быть, попозже. — Не знаю, откуда взялось это гнетущее чувство, словно я ощущаю на плечах тяжелый мамин взгляд, но мне вдруг становится не по себе. Я протягиваю бабушке подарок и говорю: — Счастливого Рождества.
Бабушка не сразу принимает коробку, а мне ужасно хочется, чтобы она взяла ее и сняла с меня этот груз.
— Обычно мы кладем подарки под елку, но очень важно, чтобы ты прочитала открытку прямо сейчас, — поясняю я.
Проходит еще несколько мгновений, и бабушка наконец берет у меня из рук коробку и осторожно проводит кончиками пальцев по оберточной бумаге.
— Какая красивая, — говорит она, и я знаю, что вечером она очень осторожно развернет бумагу и аккуратно сложит ее: где-нибудь пригодится.
Бабушка открывает конверт кремового цвета и достает зеленую рождественскую открытку. На лицевой стороне белоснежный ангел держит у губ трубу, выдувая строки из Библии: «„И сказал им Ангел: не бойтесь; я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям“. Евангелие от Луки, 2:10».
Бабушка кивает в знак благодарности, раскрывает послание и начинает читать. Я оглядываюсь на гостиную: мама усердно делает вид, будто смотрит телевизор. Ожидаются какие-то перемены.
Причем существенные.
Выражение бабушкиного лица непроницаемо. Прочитав, она кладет открытку вместе с подарком на один из стульев, стоящих вокруг стола. Потом возвращается к плите, снова заглядывает в кастрюлю и длинной деревянной ложкой помешивает рис. Выключив горелку, она наклоняется влево и смотрит на часы с маятником, висящие на стене над раковиной.
— Ой, а время-то как бежит! — восклицает она. — Бернис, Ида! Вам нужно идти, а то опоздаете на вечернюю службу. По снегу да в метель — путь нелегкий.
Сестра Ида бросает взгляд на изящные золотые часики на запястье и ахает.
— Действительно, Бернис, нам пора, — торопит она подругу.
— Да-да, идем.
Обе желают нам с мамой счастливого Рождества и обещают помолиться за наше процветание. Бабушка настаивает, чтобы они взяли с собой один из кексов, которые она испекла. Он еще не пропитан ромом, объясняет она. Потом она провожает сестру Иду и сестру Бернис до двери, и они еще минут пять прощаются. Наконец гостьи уходят. Бабушка несколько мгновений смотрит им вслед через овальное окошко, затем возвращается на кухню и открывает шкаф около раковины.
Вынув широкую тарелку толстого стекла, она начинает нарезать порционные куски индейки, вилкой кладя на каждый начинку. Три кусочка мяса птицы и три кучки фарша сверху. Потом добавляет три большие ложки риса с горошком и два ломтика ветчины с печеным ананасом. Четыре кусочка плантана подсказывают мне, что эта тарелка предназначена мне. Ни слова не говоря, бабушка ставит ее на пластиковую салфетку, поворачивается к шкафу и, достав маленькую миску с золотой окантовкой по краям, наполняет ее салатом, который я сделала.
Я даже не пытаюсь заговорить с ней, пока она накрывает на стол, демонстрируя свое искусство и сервируя кулинарные шедевры, а потом вынимает из холодильника бутылку соуса «Тысяча островов» и кувшин с пуншем из каркаде и ставит их рядом с моей тарелкой. Когда она достает из шкафа стакан янтарного цвета, дом снова становится знакомым, и неловкость, которую я ощущаю с тех пор, как мама извлекла из сумки бабушкин подарок, превращается в обычное смущение, смешанное с предвкушением рождественского ужина, — к этому я давно привыкла.
Бабушка заговаривает только после того, как кладет нож и вилку по сторонам тарелки и ставит в центр стола белый соусник.
— Не забудь поблагодарить Бога за его щедрость.
Она выдвигает для меня стул и, когда я усаживаюсь, смотрит в гостиную.
— Поговорим в спальне, — предлагает мама.
Бабушка выходит из кухни, мама поднимается с дивана и идет через арочный дверной проем в заднюю часть дома. Через пару секунд я слышу щелчок закрываемой двери и больше ничего, кроме церковных гимнов по радио и бормотания телевизора. Показывают «Как Гринч украл Рождество». Пару лет назад я видела в театре такой спектакль, но это старая постановка.
…Внезапно тьму рассеял
Небесный, дивный свет;
Родился Тот, Кого народ
Ждал много, много лет[13].
Фаху дорес, даху дорес,
Здравствуй, Рождество.
Фаху дорес, даху дорес,
Принеси нам волшебство…[14]
Я сижу, прислушиваясь к тому, что происходит в спальне, но крики не оглашают дом, и потому я закрываю глаза и складываю вместе ладони, чтобы произнести благодарственную молитву.
«Дорогой Бог, спасибо…»
Я открываю один глаз и навостряю уши. Ничего. Я снова зажмуриваюсь.
«Дорогой Бог… Дорогой Бог… Дорогой Бог, я хочу пережить это Рождество и никого не потерять. Аминь».
Я беру свои нож и вилку, но не ем. Тишина в спальне меня настораживает. Маме с бабушкой еще никогда не удавалось так долго находиться с глазу на глаз не повышая голоса. В голове у меня вспыхивает картинка: они молча борются, схватив друг друга за горло, и я отодвигаю стул и встаю.
Я свободно не разгуливала по этому дому много лет, но с детства помню, где скрипят половицы, и обхожу опасные места на цыпочках, подбираясь как можно ближе к двери, однако не подходя вплотную, чтобы можно было притвориться, будто собиралась в туалет, если меня застукают.
Затаив дыхание, я прислушиваюсь. Сначала звучит мамин голос:
— Это будет по-христиански.
— Смотрите-ка! — отвечает бабушка. — Видно, здорово тебя припекло, раз ты вспомнила о христианстве.
Мамины слова звучат осторожно и размеренно:
— Как я уже сказала, осталось пол года аренды, но после этого… — Тишина. — Я прошу ради Кары.
— А как же ее папаша? Может, у него попросишь?
Молчание.
— Насколько я знаю, он и себе-то не может помочь. К тому же я не видела его много лет. Послушай, ты действительно моя последняя надежда. Я прошу от тебя понимания и сочувствия. — Глубокий вздох. — В конце концов, сегодня Рождество.
Долгое молчание. Неужели мама с бабушкой открыли дверь и обнаружили меня? Но тут бабушка говорит:
— Один год, Элоиз. Даю тебе один год, и ни днем больше.
Дальнейшего я не слышу. Не хочу слышать. Как можно быстрее я снова семеню на кухню и сажусь за стол. Только взяв в руки нож и вилку, я осознаю, что все еще задерживаю дыхание, и тогда позволяю себе выдохнуть. Год. Я поливаю индейку соусом. Мне опять придется жить здесь, целый год. Я откусываю ветчины. Целый год по строгим правилам. Я кладу в рот кусочек плантана. Не представляю, как мы это переживем, как мама это переживет.
Дверь снова открывается, и бабушка входит в кухню первой, открывает шкаф и вынимает еще одну тарелку. Мама появляется следом за ней и встает за моим стулом, целуя меня в макушку и приглаживая кудряшки над ушами. Обе молчат.
Тогда я спрашиваю:
— О чем вы шептались?
Мама садится на стул рядом со мной.
— Ешь, — говорит она.
— Слушайся маму, — поддерживает ее бабушка, кладя остатки нарезанной индейки на тарелку.
Я отправляю в рот немного начинки. Неловкость, от которой, как мне казалось, я избавилась, возвращается и охватывает все тело; мне даже трудно глотать. Мама может вообще умолчать о том, что мы переезжаем сюда; однажды она просто свернет на Уитмор-авеню, припаркует рядом с крыльцом машину и как ни в чем не бывало войдет в дом, словно мы всю жизнь здесь жили. Бабушка кладет ей на тарелку рис с горошком.
— В прошлом году ты утверждала, что тебя называли Угорелой Кошкой из-за дурного характера, — замечаю я. — Про крикет речи не было.