Бабушка долго смеялась, вспоминая про это, а потом сказала:
— А он прав — все мы люди. И я тебе скажу, зуналэ, если бы Пая с ним осталась, счастливее её не было бы никого на свете. Они друг над другом тряслись, как Хая над хрусталем. Он вошел в нашу семью, как будто мы его сто лет знали. Я при нем по-еврейски говорила, он ничего не понимал, но кивал головой, как будто ему все понятно. Такого шейгаца я бы не променяла на еврея, особенно если этот еврей Берл. Кстати, с Берла все и началось. Где-то затевалась большая стройка. И этой стройке понадобились землемеры. А в Краснополье было только два землемера — Берл и Ноня, муж Фейги. И этот Берл откуда-то узнал, что от Краснополья нужен один землемер. И он в ту же минуту настрочил мегилу куда надо, что гражданин Ноня троцкист. Мы узнали об этом письме потом, когда Степа добивался правды. А Ноню забрали в тот же вечер, когда получили письмо Берла. И в тот же вечер направили его по этапу на эту великую стройку: три года без права переписки. Они, видно, постановили эту стройку закончить за три года. Фейга стала рвать на себе волосы, а потом побежала к Степе. Степочка, ты райкомовский работник, помоги! И Стёпа стал помогать. Куда-то писал, куда-то ездил, куда-то стучался и достучался. Его тоже забрали. И не только его, но и Паю. Степана застрелили при попытке к бегству, как сообщили Пае, а её послали на два года на поселение куда-то под Пензу.
— Я понимаю, почему Степа бежал, — пояснила мне бабушка, — Он хотел увидеть Паю.
Ноня после окончания стройки вернулся в Краснополье, а Пая, отбыв срок на поселении, перебралась в Пензу и осталась там жить, устроившись уборщицей в музее… Выделили ей для жилья крохотную комнатенку в общежитии с общей кухней в коридоре.
Второго мужа Паи бабушка никогда не видела и знала о нем только по письмам Паи. Звали его Франц. Был он беженцам из Австрии. Как писала Пая, был он тощий, как лошадь дяди Меера, одни ребра торчат. Родом он был из Вены, там работал врачом. А здесь работал в каком-то антифашистском комитете. Про его нынешнюю работу Пая ничего не писала, а про его прошлую жизнь вспоминала часто. Видно, говорили они больше о прошлом, чем о настоящем. Там он был большим человеком, писала Пая, был другом и учеником Шломы Фрейда. У него лечились графини. Представляете, восторгалась Пая, настоящие графини! Франца Пая называла в письмах Фроней, как сына дяди Арона. В письмах она старалась передать нам рассказы Франца, чтобы мы тоже восхищались им. Кто такой этот Шлома, мы с бабушкой не знали. Наверное, большой еврейский врач, говорила бабушка, как наш Пузенков. Потом уже взрослым я узнал о Зигмунде Фрейде, но о том, что его звали по-настоящему Шлома, узнал только сейчас, когда давно нет ни бабушки, ни Паи, ни её писем… Как бабушка говорила, Фроня был, конечно, не Степа: Степа был рядом с Паей, а этот возвышался над Паей, но Пае было с ним тоже хорошо. Но и это счастье длилось недолго. В первый день войны за ним приехали, это не похоже было на арест, просто приехали двое незнакомых Пае людей, они о чем-то с ним поговорили по-немецки, а потом он собрался, поцеловал на прощание Паю, сказал, что уходит на фронт, и больше Пая ничего никогда о нем не слышала. Она его долго ждала после войны, хотя за все годы не получила ни одной весточки…
А потом у неё появился Фима. Он работал экскурсоводом в Тарханах. Не было у него ни кола, ни двора, ночевал он в музее, питался всухомятку, и что больше всего поразила Паю, за месяц ни разу не поел супа! Разве можно так жить! Родом он был из Москвы, там жила его первая жена. И дочка. Они его не поняли, сокрушалась Пая, рассказывая о его судьбе. Он их любит, а они его нет! Если бы любили, то поняли бы, что он не такой, как все. Он как ешива-бохер, писала Пая, только у ешивы-бохера — главное Тора, а у Фимы книжки со стихами. Ну, такой же был наш дедушка Авром. Кроме Торы он ничего не знал и ничего не умел. Но его же все евреи в Краснополье уважали. А бабушка Цырул почитала его, как виленского Ребе!
— Почитать почитала, — вздохнула бабушка, прочитав эти строки в Паином письме, — только счастья не знала. Не дай Б-г нашей Пае такую жизнь!
Прочитанные Фимой стихи Пая запоминала и часто приводила их в письмах к бабушке. Я раньше помнил их все, а теперь иногда вспоминаю только четыре строчки:
У излучин бледной Леты,
Где неверный бродит день,
Льются призрачные светы,
Веет трепетная тень…
Может, припоминаются эти строчки потому, что тогда меня очень поразили эти непонятные светы и леты… Фима не был рядом с Паей, он не возвышался над Паей, он был где-то сбоку. Так определили мы с бабушкой. Он жил своей жизнью, и Пая не мешала ему так жить.
Вообще, все было, как всегда, Пая стала ему помогать по своей доброте, а потом влюбилась. Бабушке не нравилась эта восторженность Паи Фимой, но она об этом говорила только мне, а перед всеми защищала Паину любовь.
— Кто ее знает, — говорила бабушка, — может, Пае надо кем-то восторгаться и кого-то жалеть — и в этом её счастье. Готуню все видит и все знает, и все время посылает ей каких-то необыкновенных людей! Но дай ей это, Готуню, в последний раз! Надо остановиться!
Но видно, где-то там было написано, что это еще не остановка. Хотя бабушкину просьбу об обыкновенных людях учли…
Фима исчез, как и все предыдущие Паины мужья: за ним приехали. Приехала из Москвы дочка. Пая наготовила им еды и, что бы не мешать их разговору, ушла из дома к подруге с ночлегом, а когда назавтра вернулась, Фимы уже дома не было. А на столе лежал листок из отрывного календаря, на котором Фима написал всего два слова: Прощай и извини! И осталась Пая опять одна.
И может быть, она прожила бы всю оставшуюся жизнь одна, в Пензе, и я бы её никогда не увидел, но в жизни беды не ходят в одиночку, не успел исчезнуть Фима, как в музей пришла бумага на сокращение штатов и, конечно, уволили уборщицу Паю. Оставшись без работы, она еще пару месяцев пыталась что-то найти, а потом вдруг неожиданно затосковала по Краснополью, по родным, которых не видела, бог знает сколько лет, и, сдав квартиру и собрав вещи, которых было у неё всего на один чемодан, подалась в Краснополье. До Кричева она доехала поездом, а там её встретил брат Рувим и привез к нам. Я представлял ее похожей на бабушку, но она была совсем другой: высокая, статная, величавая, городская и совсем не старая. Говорила она на чистом русском языке, на котором у нас в Краснополье вообще никто не говорил. Привезла она мне удивительные подарки: глобус, немецкие часы и книжку стихов, как будто в память о своих мужьях.
Появившись в нашем доме, она как-то непроизвольно изменила весь наш уклад. Она ни минуты не сидела без дела и на все бабушкины уговоры посидеть и отдохнуть говорила, что это не для неё. С утра она начинала готовить, не подпуская бабушку к кухне. Готовила она удивительные блюда, которые я раньше никогда не ел, при этом все было из самых дешевых продуктов, которые мы раньше никогда не покупали.
— Голь на выдумку хитра, — говорила Пая. — Я всю жизнь только то, что подешевле, покупаю, — объясняла она бабушке и, смеясь, говорила. — Вот и научилась из дрэк марципаны делать…
И вправду, все её кушанья были удивительно вкусные. Я по сей день помню вкус блюда, которое Пая делала из овечьих кишок, которые мы раньше выбрасывали, и картошки. Пая называла это блюдо грайжиком, и я по сей день ищу рецепт этого блюда в поваренных книгах и не нахожу…
И еще Пая пела еврейские песни. Что бы она ни делала по дому, она всегда при этом пела, и её звонкий голос был слышен не только в доме, но и на улице. До этого я никогда в Краснополье не слышал, что бы кто-то так громко пел еврейские песни, не то было время, хотя изредка дедушка приносил пластинку с еврейскими песнями, и мы их слушали на стареньком патефоне, предварительно закрыв все окна и двери и сделав звук чуть слышным.