Я кивнул маме в знак согласия, но Рите ничего не сказал.
Мы встречались еще месяца два, и вдруг она сама сказала:
— Папа хочет с тобой познакомиться.
Она не сказала «родители», не сказала «мама», она сказала — «папа». И добавила:
— Давид, я тебе не говорила: папа сейчас на пенсии, а раньше он работал в органах.
— Милиции? — уточнил я.
— Нет, — сказала Рита.
И я понял, в каких он работал органах.
— Разве там работают евреи? — удивился я.
— Да, — сказала Рита.
Где наш Хаим не бывает — вспомнилась мне поговорка дяди Соломона, но вслух я ее не сказал.
В тот день Рита впервые заговорила об отце.
— Папа добрый. Мне бабушка рассказывала, что когда арестовали Сему, все ждали, что придут за мамой. Дедушка говорил: «Если даже Голду не арестуют, то все равно в нашем доме счастья не будет. Кто ее теперь возьмет замуж? В наших Осиповичах евреи не дураки». Но, слава Б-гу, нашелся один дурак — твой папа, и взял Голду! — так закончила свой рассказ бабушка. Услышав эту семейную историю, я в тот же вечер пересказала ее папе и спросила: «Это правда, что ты дурак?» Папа долго смеялся в ответ, а потом сказал: «Какой же я дурак, если взял такую красавицу, как наша мама, в жены? К ней сватались все парни в Осиповичах, а досталась она мне».
И вправду, Натан Григорьевич был не дурак. Он оказался остроумным, интересным собеседником. За столом в основном говорил он. Как-то само собой разговор перешел на искусство, и оказалось, что и в нем Натан Григорьевич вполне профессионально разбирался. Я удивился:
— Искусство ваше хобби?
— Нет, — засмеялся он. — Профессия! Я курировал эту область. Довольно долгое время. Иногда и теперь просят помочь разобраться в различных «-измах», которыми так богато искусство. Но я вам честно скажу: современных художников я слабо понимаю. Не то воспитание. Как говорила в Бобруйске мадам Рабинович, уже не тот возраст, чтобы обходится в доме одним мужем! Требуется помощник! — Натан Григорьевич поправил очки и вопросительно посмотрел на меня.
Я с трудом отвел от него взгляд и увидел, как прикусила губы Рита, как опустила глаза Ритина мама, и меня внезапно охватил страх, наверное, такой же, какой чувствовала бабушка, когда Титовна назвала ее шпионкой. Не помню кто, кажется, Шекли, написал, что страх имеет Запах. И зверь его чувствует! Сидящий напротив меня человек, как зверь, чувствовал мой запах страха. Я понял это по его глазам. И опять вспомнил рассказ Шекли. Есть два выхода, чтобы спастись: бежать или пересилить страх. Я сжался в ожидании прыжка. И он прыгнул.
— Прекрасный молодой человек рисует прекрасные рисунки к прекрасным детским книжкам и получает прекрасную возможность отдохнуть в прекрасном доме творчества под Москвой. И что он там рисует, как вы думаете? — Натан Григорьевич вдохнул воздух, желая убедится, что мой страх не исчез, и замер, ожидая ответ.
— Он рисует прекрасных дам! — спасая меня, воскликнула Рита.
Я знал, что рисовал в Малеевке Юрась. И Рита знала. Она попыталась перевести разговор в шутку, но не получилось.
— Нет, он не рисовал прекрасных дам. Ты ошиблась, дочка, — Натан Григорьевич улыбнулся и обратился ко мне. Ему нужен был мой ответ. — Молодой человек знает, что искусство не живет по законам логики. Оно живет вопреки ним. Не правда ли?
— Вы правы насчет логики, — сказал я и отшвырнул страх, как тогда, на бабушкином огороде. — Но в отсутствии логики есть высшая логика творчества, — я сказал заумно, страх был еще рядом, и тогда я подцепил его ногой, как футбольный мяч и, перебросив через голову назад, спокойно сказал: — Мой друг Юрась рисовал в Малеевке свалки большого города.
— Москвы! — уточнил Натан Григорьевич.
— Большого города, — повторил я, не обращая внимания на его замечание. — В груде искореженного металла — наш век, с его проблемами и радостями, — страх прошел, и я, сбросив груз страха, неожиданно для него спросил: — А вы видели эти листы?
— Нет, — сказал он. — Но их видели большие художники.
— О, это неповторимое выражение — видели другие! — отбросив страх, я забыл про осторожность. — А кто скажет, кто большой, а кто маленький? — я улыбнулся. — Указами это не определить. И линейкой не измерить.
Он понял, что я побеждаю. И ловко перевел разговор на другую тему. И в это время подали мою любимую мочанку. И Ритина мама сказала, что ее готовила Рита. И Рита сказала, что картошку натирал папа. И я расслабился, я подумал, что можно успокоиться. Но сдаваться он не был приучен. Он знал, что за ним власть, а за мной ничего. И, когда я прощался, буквально на пороге, он неожиданно сказал:
— А вы высказали интересные мысли о рисунках вашего друга. Вот и напишите про это, а мы прочтем! — он открыл мышеловку и закрепил пружину: — Пожалуйста, в двух экземплярах. Мы ждем!
Он не сказал — я, он сказал — МЫ! И я почувствовал свое бессилие перед этим — МЫ. И страх возвратился ко мне. Я не смог его отшвырнуть от себя. Но он не смог превратить меня в подлеца. Я ничего не написал. Я просто ушел из этой семьи. Рита несколько раз мне звонила, но я ссылался на неотложные дела, и она поняла, что я не хочу с ней встречаться.
Я боялся. Страх на какое-то время убил во мне все чувства — и любовь…
Я ждал, что меня вызовут туда. Но не вызвали. И теперь я знаю почему.
Когда-то дедушка мне говорил, что пройти через реку, не замочившись, может только Моисей. Я хотел пройти через реку Подлости и остаться Честным. Но не смог. Я это понял потом, а тогда я думал, что поступаю честно: я не предал Юрася, я отверг Риту, я не смолчал перед Натаном Григорьевичем. Хлопайте в ладоши: я — герой! Я — герой…
Когда мама спросила меня про Риту, сказал, что я Рите разонравился. Я не мог соврать, что она мне не нравится. Не мог…
— И слава Б-гу, — сказала мама. — Я тебе раньше не говорила, но сейчас скажу: из артисток хорошие жены не получаются. Это даже лучше, что вы расстались до свадьбы, а не после нее.
Она долго успокаивала меня, а потом неожиданно сказала:
— По глазам, Зуналэ, я вижу, что ты ее любишь.
— Люблю, — честно сказал я.
В эту минуту мне захотелось рассказать маме обо всем и спросить совета, но я пересилил себя и ничего не сказал: я не хотел делиться с мамой своим страхом. Страх я оставил себе.
Юрась тоже поинтересовался, почему я перестал встречаться с Ритой. Я ему не рассказал про мой разговор с Натаном Григорьевичем, но я сказал ему больше, чем маме: я сказал ему, что Ритин отец работает в органах.
— Ну и что? — сказал Юрась и пошутил: — Как говорил товарищ Сталин, сын за отца не отвечает. А дочка тем более.
Я ничего ему не ответил. И он понял мое молчание и спросил:
— Боишься стать Павликом Морозовым?
— Да, — ответил я.
И больше он ничего не спросил. И мы вообще об этом перестали говорить.
Родственники опять стали искать мне невесту, но дело не дошло даже до встречи, ибо у мишпохи возникла новая проблема — Америка. Потихоньку стали уезжать все родные, и, в конце концов, очередь дошла до нас.
— Все наши уехали, — сказала мама. — Даже дядя Наум, у которого жена русская и все дети записаны русскими. Не оставаться же нам здесь одним, что бы все на нас показывали пальцами.
Я понимал, что в Америке мне будет трудно. Кому там нужен специалист по Пиросмани? Но я знал еще, что уехать туда — это значит, избавится от страха, который продолжал все еще жить во мне. Прошло полгода, как я не встречался с Ритой, и никто не напоминал мне о разговоре с Натаном Григорьевичем, но когда мама заговорила об Америке, я вспомнил о страхе. И до последнего дня, уже сидя в аэропорту, думал, что меня в Америку не пустят. Но — пустили!
Кахетинский поезд
У Пиросмани в картинах всегда присутствует ощущение человеческого состояния. Не знаю, как кто, но я всегда нахожу среди его картин ту единственную, которая соответствует моему состоянию в тот или иной момент моей жизни.