Вера помогла Немцу встать.
Миновав проулок, противоположный выход которого был перегорожен грузовиками с сидевшими в них вооруженными солдатами, Павел Карлович и Вера прошли через коричневатый полутемный курзал, где почтовые ящики прятались в каменных мешках стен. Поднялись на пятый этаж. Дверь на кухню оказалась открыта…
За столом сидела Феофания…
На ней было надето маленькое ситцевое платье с лентами и цветами, кружевами и бусами – червивыми орешками арабской вязи, платье с мертвого. Девочка обернулась к вошедшим…
Эпилог
За открытым дверным проемом послышался гул заведенных двигателей, потянуло костром. В свете включенных автомобильных фар длинные острые тени привалились к гнутым оторванным карнизам – патруль перекрыл подворотню и черный ход.
Светало.
Снег перестал, и в морозном утреннем воздухе возможно было обозревать пейзаж до горизонта с охотниками, увлеченно преследующими своих собак, идущих по следу, оставленному на снегу или пене прибоя. Залив испускал пар в небо, а небо исторгало из своих пучин замерзших птиц, которые падали на черный от выброшенных во время шторма водорослей песок. По берегам кое-где горели костры.
Неожиданно с проспекта выезжает грузовик комендатуры, гулко перегазовывая, разворачивается и начинает движение навстречу Немцу.
Вот ему удается свернуть в длинный сумрачный проходной двор, как раз в тот момент, когда длинная автоматная очередь из кабины грузовика раздирает сырую штукатурку и висящую на одной петле дверь-плиту. Немец слышит за спиной топот сапог и крики: «Гони его к реке!»
Все, он не может больше бежать, начинает задыхаться, падает, пытается руками заткнуть рот, из которого вдруг совершенно неожиданно начинает хлестать кровь, ведь с ним раньше такого никогда не было. Он корчится, превратившись целиком в стучащий в голове грохот, пытается заглянуть за водосточную решетку, где, как ему кажется, кто-то притаился и подсматривает за ним, за его нестерпимыми мучениями. Затылок наливается свинцом и загромождается камнями, плоскими, прибрежными валунами. Представляется, что внутри уже кто-то ест его, жрет его, отрывая куски и бросая их паровозным топкам на съедение, жрет, весь перепачканный копотью вровень с кирпичными трубами солеварен и арамейских могильников. Река разливается, и ее невозможно остановить липкими от теплой крови руками, остается только цепляться за металлические пруты, чтобы не захлебнуться. Наводнение? Потоп? Вдруг яркая вспышка электрического разряда осеняет его, втыкаясь в позвоночник раскаленным металлическим прутом, и намертво приколачивает к асфальту. Убедившись, что жертвоприношение окончено, некто неведомый и невидимый, пусть даже и тайнозритель, погружается в глубину, отпрянув от окна водосточного люка с другой стороны.
Боже мой, Боже мой, просто ходил за кипятком для больной девочки.
Теперь солдаты берут труп за ноги и через проходной двор волокут его к реке, оставляя за собой горячий дымящийся след, приговаривая вполголоса: «А наш-то сегодня лютует, стрелял, яко зверь». Огромная торпедоподобная овчарка, привязанная к милицейскому мотоциклу, начинает рваться на толстом, натянувшемся в струну брезентовом поводке.
Солдаты запихивают тело в рваный мешок с песком и бросают в воду.
* * *
Феофания обернулась к Вере:
– Мы ведь с тобой что сестрички, которые лежат вместе, обнявшись, в яслях, сучат ножками, вздымая сено, взыгрываясь (лучше и не скажешь), улыбаются бессмысленно, наблюдая, как ветер колышет марлевый больничный полог, даже сердятся порой, норовят укусить друг друга, правда, беззлобно, а так, инстинктивно – почесать десны и слабые зубки, не тая обиды при этом совершенно, а добрая Богоматерь наклоняется над ними, грозит пальцем и говорит строго: «А ну, сорванцы, не баловаться!» Потом один за одним над яслями склоняются мохнатые снежные головы, покалывая нас своими длинными густыми бородами и бормоча при этом: «Деткам сладкое нельзя, им полезнее кисленькое или, в крайнем случае, пресное».
И Вера поняла, что мать и дочь всегда держались за руки: и когда стояли на берегу залива, и когда прогуливались в старом спящем парке, и когда сидели на скамейке на набережной или в бульваре, и когда обнимались, и когда шли по улицам, линиям мимо часовен, мимо лютеранского кладбища, мимо Академии художеств и бетонного музея, разгороженного подрамниками и холстами из галерей.
За стеной – кающиеся. Ученики с замиранием сердца смотрят на мертвого учителя, которого бросают в воду: «Ездра, Ездра, а не…»
В притворе – оглашенные.
В алтаре – верные.
Он зрит тайно.
Покоритель орнамента
Роман
Егору посвящаю
1.
Он громко сморкается в носовой платок.
Мое искаженное гримас ой лицо отражается в покрытой черным лаком рогатой глубинной мине, что выставлена на гранитном постаменте перед входом в Евпаторийский краеведческий музей.
Я смотрю на себя и не узнаю себя.
Он стоит перед могильной оградой, сооруженной из старых панцирных кроватей, и рассказывает о похороненных тут жене и грудном ребенке, убитых при обстреле города системой залпового огня «град». Голос его дрожит, но он рассказывает, выдавливает из себя страшные слова.
Слова-знаки, слова-символы, слова-объекты.
Я всматриваюсь в свое отражение, открываю рот, высовываю язык, касаюсь им нижней губы и не узнаю себя. Ну что же, мне остается лишь предположить, что я вижу маску какого-то неизвестного науке рогатого чудища.
Она собирает вещи, разбросанные по комнате, расставляет стулья вдоль стен, на одной из которых висит ковер.
Я помню себя в возрасте шести-семи лет ходящим по ковру босиком. Тогда я воображал себя покорителем орнамента, исполненного в восточном, предельно витиеватом стиле.
Он продолжает рассказывать о том, как все было, когда город был под огнем.
А было все так: ночью город начали обстреливать со стороны перевала. Люди выбегали из своих домов, и их тут же накрывало осколками. Повезло тем, у кого вход в подвал находился с необстреливаемой стороны. В подвалах спаслась большая часть жителей города.
А он не стал прятаться тогда, а так и остался сидеть на земле перед домом рядом с убитой женой.
Под утро обстрел закончился, и затишье, длившееся не более десяти – пятнадцати минут, показалось вечностью. Потом пошли танки.
Он услышал, как предрассветная мгла наполняется ревом включенных двигателей.
Он увидел всадников Апокалипсиса, которых никогда не видел раньше.
Она выключает свет.
Теперь узоров ковра и не разглядеть вовсе – лишь редкие отблески автомобильных фар с улицы выхватывают отдельные детали орнамента.
Вот они:
Листья папоротника и алоэ. Навершия посохов. Бунчуки. Павлиньи хвосты. Зрячие ладони. Верблюды вниз головой. Арабская вязь. Оранжевые цветы. Плетенные из бересты восьмиконечные кресты. Рыбы вверх плавниками. Горящие свечи. Кубки для вина.
Красное виноградное вино.
Он задрожал всем телом и стал кричать на танки что было мочи. Из его рта вылетала слюна, из глаз катились слезы. Ему даже казалось, что некоторые из всадников Апокалипсиса обращали на него внимание, но ничего, кроме безразличной усмешки, он, столь ничтожный, столь жалкий, перепачканный глиной и пороховой гарью, в драных обносках, у них не вызывал.
Всадники недоумевали: «Он что? Вызывает нас на поединок, на бой ли, жалкий смерд?»
Она включает телевизор и смотрит в него.
Там передают новости. Ее внимание почему-то привлекает сюжет о безногом инвалиде, который на сделанной из трехколесного велосипеда коляске доехал от Мурманска, где живет, до Медвежьегорска. На вопрос корреспондента, зачем он это сделал, инвалид ответил, что посвятил этот пробег своему деду – врачу-психиатру Серафиму Филипповичу Молодцову, который пропал без вести в медвежьегорских лагерях в 37-м году.