Литмир - Электронная Библиотека

«Не смейся, графиня де Ламотт; трепещи, отвергнутая Цирцея-Мегера; день скорби близок. Взгляни на синедрион судей, разоблачивших тебя, – и ты стоишь нагая и опозоренная. Вильет, Олива, вы выболтали тайну! Вы не имеете сострадания к ее положению, она не сочувствует вашему. Тяжело ли, наконец, твоему легковерному, неприручимому сердцу? Слышите, это визг преступницы, которой прижигают оба плеча раскаленным железом; красный знак «V», ты, воровка (voleuse), проник ли в твою душу? Плачь, Цирцея де Ламотт, вой на своем ложе, скрежещи зубами, старайся задушить себя своим грязным одеялом. Ты нашла себе товарищей, ты в тюрьме Сальпетриер! Плачь, о дочь могущественного вельможи, утратившего свои «невыразимые». Что делать с тобой королевскому суду, грязное существо, пока ты жива? Беги, беги в отдаленные страны и скрой там, если можешь, твое клеймо Каина. В туманном Вавилоне – это мой Лондон – вижу я Иуду Искариота – Egalite! Печатайте, печатайте в изобилии всю гнусность ваших сердец. Дыхание гремучей змеи может только на время отуманить светлую поверхность зеркала. И наконец, угнетаемая бедностью, бросилась ли ты, несчастная дочь могущественного вельможи, с высокой крыши, чтоб уйти от преследования судебного пристава, или в глухую ночь упала из третьего этажа на мостовую, выкинутая пьяными друзьями, которым надоел твой бойкий язык23? Да, в этом новом Вавилоне ты полетела головою вниз, пронзительный крик нарушил молчание ночи, и ты, как гнилое яйцо, лежишь разбитая «близ храма Флоры». О, Ламотт, кончила ли ты свое лицемерие? Ты переиграла все роли. Здесь же ты не играешь более, а представляешь только массу запекшейся крови, позора и отвращения, которую люди поспешно зароют в землю, не поставив и памятника. Падаль висельная!..»

Здесь пророк поднял свой нос (широчайший из всех носов XVIII столетия) кверху и раздул свои ноздри с таким выражением отвращения, что все слушатели и даже сама Ламотт последовали его примеру.

«О, графиня де Ламотт! – продолжал он. – Весь круг твоей жизни совершился, и мой глаз обозревает сорок три года, дарованные тебе, чтоб сделать столько зла. Когда я вижу тебя светлоокой оборванной девочкой, просящей милостыню в Булонском лесу, и, наконец, отвратительной массой на лондонской мостовой, когда я припоминаю твое щегольство, голодание, попрошайничество и истерический смех, наполнявший этот промежуток, то становлюсь в тупик и не знаю, какое значение придать твоему существованию.

Вильет де Рето! Схватили ли тебя сыщики во время драки в трактире на священной республиканской земле? Был ли ты подделывателем подписи? Сознаешься ли в этом? Беги, хотя несеченый, но проклинаемый! А, грозный символ нашей веры! На замке св. Ангела я вижу висящую массу, в которой, как мне кажется, я узнаю труп Вильета. Туда ему и дорога.

Но ты не плачь, безутешная Олива; не порти блестящих голубых глаз, дочь тенистого сада! Тебе не сделает зла синедрион; эта клоака природы снова выпустит тебя; как знаменитая, несчастная женщина, ты найдешь себе мужа не без капитала и выйдешь за него. Знай, что это видение истинно.

А что сталось с помазанным величеством, которое вы профанировали? Дух египетского масонства, подними тяжелую завесу пространства. Смотрите, ее глаза красны от первых слез истинного горя, но не последних. Камер-фрау Кампан выбирает в картинных магазинах на набережной лучший портрет из сотни портретов Цирцеи-Ламотт. Королева желает знать, может ли самая низкая женщина при случае затемнить свет высокой женщины. Портрет отвечает: никогда!» (Движение в публике.)

«А, это что, силы небесные! Разве колеблется царство обмана? Не вырываются ли лучи света из его мрачных основ в то время, как оно бьется и мучится в предсмертных муках? Да, светлые лучи пробиваются, приветствуют небо, зажигают его, их звездное сияние делается адским пламенем. Обман охвачен огнем, он сгорел, красное огненное море окружает целый мир и огненными языками лижет звезды. Власть, кардинальство, тучные монастырские доходы и – что я вижу – джиги всего мира ввергаются в него! Горе мне! Никогда с тех пор как Чермное море поглотило колесницы фараона, не было столько колесных экипажей в этом огненном море. Превращенные в пепел, в газовые частицы, они будут носиться по ветру… Выше и выше пламенеет огненное море; трещит только что рухнувший лес. Металлические изображения расплавились, мраморные статуи обратились в известку, каменные горы с глухим гулом взлетели на воздух. Респектабельность жалобно покидает землю, с тем чтоб возвратиться при новом порядке; обман хотя и горит целые поколения, но сжигается только на время. Мир превратился в черный пепел, когда-то он зазеленеет? Медные изображения обращаются в бесформенную массу, все жилища людей разрушены, горы обнажены, долины мертвы – и мир опустел! Горе тем, кто в это время родился! Муж Оливы, Искариот – Egalite, и ты, суровый Делоне, с твоею мрачною Бастилией, низвергнуты в прах; за вами последовали целые поколения, пять миллионов людей, уничтоживших друг друга. Наступил конец царству обмана, и все джиги, какие только есть на земле, истреблены неугасимым огнем…» 24

Здесь пророк умолк и глубоко вздохнул; из уст кардинала вырвалось тихое, дрожащее «гм».

«Не печалься, монсеньор, несмотря на свою болезнь в почках и другие недуги, для тебя, к счастью, еще не наступила смерть 25 . О, монсеньор, в тебе была наклонность к добру; кто не хотел плакать о тебе после того, как посмеялся над тобою? Смотри, даже не слишком справедливый историк, после многих лет пишущий в отдаленной стране твою жизнь и называющий тебя «грязным вулканом», и тот убедился, что жизнь твоя была единственным случаем в целой вечности, а ты расточил ее, и в его жестком сердце шевелится жалость к тебе. О, монсеньор, ты не был чужд благородства, твой грязный вулкан был неуместной силой, огнем, которым не успели распорядиться. Ты прошел мир, алчно пожирая все, но ни жизненного эликсира, ни философского камня мы (по недостатку денег) не могли с тобой открыть. Бесстыдная Цирцея принялась тебя откармливать, и тебе пришлось наполнять свое чрево восточным ветром. И ты не лопнул? Нет, потому что у твоего Иезуита были повсюду шпионы. Ты очистился от преступления, но не от преступления господствующей идеи, и теперь плачешь, кающийся изгнанник, в овернских горах. Даже само огненное море не истребит тебя никогда, но истребит только твой джиг и вместо джига (о, роскошный обмен!) восстановит твое «я». Ты проживешь мирно по ту сторону Рейна, спасешь многих от огня и уврачуешь их раны, и наконец после почтенной, доброй старости, тихо заснешь на лоне твоей матери-земли».

Кардинал издал какое-то ворчание, кончившееся продолжительным вздохом.

«О, ужасы, как назовут вас, – снова начал шарлатан, – зачем же вы забыли сира Ламотта, зачем не сделали из него висельной падали? Не прекратит ли его животного существования копье или шпага, направленная в него, как полагают, сквозь окно кареты на Пиккадилли в Лондоне, где он безуспешно шатается? Не отравят ли его? Но яд не убивает Ламотта, как не истребляет его сталь или резня 26 . Пусть дотянет он свою лишнюю жизнь до второго и третьего поколения и явит не слишком взыскательному историку свое лицо, прежде чем умрет.

Но га! – вскричал он и остолбенел, вытаращив от ужаса глаза, как будто чей-нибудь кулак вышиб из него дух. – О, ужас из ужасов! Я вижу самого себя! Римская инквизиция! Целые месяцы страшной травли! «Жизнь Джузеппе Бальзамо!» Труп Калиостро лежит еще в замке св. Льва, но его «я» отлетело, куда? Присутствующие покачивают головами и говорят:Смотрите, как медный лоб потускнел – эти томпаковые губы не могут более лгать!”» – И он залился слезами, застонал, упал без чувств и затем был перенесен на постель Делоне и другими.

Так говорил (или мог так говорить) и пророчествовал архишарлатан Калиостро и пророчествовал гораздо лучше, чем прежде, потому что каждая йота его пророчества (кроме обещанного нам свидания с Ламоттом, которое делается все несбыточнее, потому что с 1826 года мы не слыхали о нем и не знаем, жив ли он или умер) буквально сбылась, да и вообще во всей этой истории нет ни одной йоты неправды, которую мы могли бы превратить в правду.

106
{"b":"826618","o":1}