"Вот привязалась, шелупонь сраная!" - подумал парторг и перестал обращать на этот мусор внимание.
Из-за того что коридор был наклонным, скорость его перемещения постепенно возрастала. Вначале его это радовало, он наслаждался своей "несокрушимой стремительностью", вспомнив прорицание Священства о том, что нарекут его "Сокрушительный Колобок". Эта "хлебная гордость", переполнявшая его глупое, круглое тело, много позже стала причиной жгучего стыда. Однако постепенно он осознал, что теперь он окончательно утратил возможность контролировать свое движение. Внезапно коридор развернулся - и парторг со всего маху выскочил в какой-то темный туннель, где были проложены рельсы, и понесся по рельсам, как скорый поезд. Его вдруг осенило, что он находится в московском метро. И действительно, мрачные стены туннеля вдруг оделись цветным мрамором, и он "проехал" станцию. Это был "Сокол". Платформа с ее красивыми арками, сложными переходами, мостиками, овальными скамейками и прочим была освещена и заполнена людьми, укрывшимися от бомбежек: многие спали на полу. Дунаев видел все это мельком, скорость его была слишком велика, и он снова ушел в туннель. Через несколько минут его ослепила сияюшая, облицованная коричневым мрамором станция "Динамо". Он успел заметить девочку на коньках, в короткой юбке, желтовато-белую, словно бы из окаменевшего сгущенного молока, изображенную на круглом барельефе. На платформе никого не было, кроме нескольких военных. И снова тьма, рельсы, толстые черные провода, тянущиеся по стенам. Дунаев постарался чуть-чуть снизить скорость. Следующая станция была "Маяковская". Она возникла величественная, строгая и роскошная, как храм, блистая загадочными полуметаллическими арками. Здесь был устроен подземный госпиталь. Среди раненых сновали санитарки и врачи, стоял тяжелый запах карболки. Миновав "Маяковскую", Дунаев вдруг увидел человека в сером халате, с забинтованной головой, который курил папиросу, спрятавшись в каком-то техническом углублении в стене туннеля и согнувшись там в три погибели. Дунаеву вдруг захотелось курить (он вспомнил, что не курил более суток). Это желание было таким сильным и мучительно острым, что Дунаев неожиданно для себя резко затормозил возле ниши с человеком и хрипло попросил:
- Браток, дай затянуться, что ли! Человек вздрогнул, но ответил спокойно: "Ладно уж, затягивайся, что ж теперь делать!" - и протянул дымящуюся папиросу
- Только ты подержи мне, а то рук нету ни хуя, - сказал Дунаев.
- Эх ты, бедолага, шлепнули тебя. значит, по рукам, чтобы зря девок не щупал, - пожалел его человек. - А мне вот все мордасы забинтовали, так что я даже не знаю, как мне тебе подержать. Придвинься, что ли.
Дунаев придвинулся, и человек, держа в одной руке папиросу, другой стал ощупывать его "лицо".
- Ну и ряшка у тебя, конца и краю не видно, - наконец прошептал он удивленно. - Никак рта не найду. Чего это тебя так раздуло? Спой чего-нибудь, придется по звуку искать.
Парторг замурлыкал "Летят утки".
Наконец человек нащупал край его рта и воткнул в него папиросу. Дунаев жадно затянулся сладким беломорским дымком. Потом сделал еще затяжку.
- Ну спасибо, братишка, прямо спас меня, честное слово. Вовек не забуду.
- Да чего там, - сказал человек в нише. - Бывай. Они распрощались, и Дунаев покатил дальше, по инерции напевая "Летят утки и два гуся".
Он катился себе и катился по рельсам, и душа его, зарывшаяся в "глубины беспечного хлеба", не подозревала, какое страшное потрясение ждет ее на следующей станции "Площадь Свердлова". Он въехал туда спокойно, на всякий случай включив "невидимость" (чтобы не пугать людей), никуда уже особенно не торопясь, и с удивлением обнаружил, что станция, в отличие от предыдущих, пуста и погружена в полумрак. Из многочисленных светильников, имевших вид величественных чаш в венках из толстых золотых колосьев, горел только один, освещая одну из огромных мраморных скамей. В углу этой скамьи сидели двое. Они имели вид "хозяйственников" - оба в теплых пальто, в добротных каракулевых шапочках, в валенках. У одного из них был даже заложен огрызок карандаша за ухо, как у типичного "зав. складом". Другой держал на коленях портфель. Они были погружены в тихий, сосредоточенный разговор. Обычные советские "снабженцы", каких тысячи, но что-то в их облике заставило парторга внутренне оледенеть. Он уже знал, что именно сковало его сдобную, пористую плоть ужасом, но еще не решался признаться себе в этом. Он остановился и включил слабое, минимальное "приближение". Да, ошибиться было невозможно: это были Поручик и Бакалейщик. Было немыслимо видеть эти головы доверительно склоненными друг к другу; было невыносимо страшно видеть их шепчущимися друг с другом наподобие старых друзей. Затем Дунаев увидел, как Поручик передает Бакалейщику портфель, который перед этим держал на коленях. Затем оба встали и пожали друг другу руки, прощаясь. Парторг расслышал последние слова Поручика: "... и передай, что всех девочек мы пристроим и позаботимся о них. Я сам лично прослежу за всем". Затем они разошлись в разные стороны и исчезли в темноте.
Дунаев застыл, прикованный к месту кошмаром своего открытия. Только одна мысль, которая казалась ему сейчас самой страшной мыслью на свете, стояла в нем и сияла, как шаровая молния, сжигающая дотла остатки его души. Это была мысль:
"ПОРУЧИК- ПРЕДАТЕЛЬ!"
Затем хлынули смятенным потоком другие мысли: "Что же делать?! Если Поручик - предатель, значит, пиздец всему! Нет, ну этого... Это так оставить нельзя, это... что же это такое: в самом центре Москвы, прямо под самим Кремлем!.. Надо срочно сообщить... нашим сообщить... это же очень опасно, это же наебнуть может все вещи! Они же ничего не знают! Надо донести наверх, на самый верх... Но кому? Сталину? Нет, надо на Лубянку идти, там только могут это вот... пресечь все это. На Лубянку, срочно! Как же это я раньше... Но как же я приду? Не могу же я впереться туда прямо так, кругляком! И вообще, Холеному ни Сталин, ни Лубянка не указ. У него свое начальство, лесное. Надо по его начальству доносить. В Избушку! Избушке сообщить, она сама разберется. В Избушку Лубяную, в Избушку-Лубянку!"