В одной из комнат шпановского дома стояли старые высокие часы. У них был глухой, торжественный бой. Когда они били полночь, весь дом наполнялся их звоном и в стенах еще долго гудел отголосок. Он был слышен в самых дальних комнатах и даже в соседних домах. Эти часы в блестящем футляре красного дерева со старинным гравированным циферблатом стояли в доме Шпанов больше ста лет, с тех пор как поселился здесь Каспар Георг Шпан со своей молодой женой Барбарой, урожденной Беркентин. Они торжественно возвещали время трем поколениям при свадьбах, крестинах и в те дни, когда кто-либо из Шпанов лежал на смертном одре.
Поразительно было то, что часы били не всегда одинаково громко. Возможно, что это зависело от направления ветра или изменчивой влажности воздуха; во всяком случае, это было очень странно; и когда в эту ночь они пробили двенадцать, их удары прозвучали оглушительно громко, как набат, так что Шпан проснулся. Обычно он никогда не слышал боя часов. Лежа на высоких перинах, он опять, как и перед сном, ощутил смутное беспокойство. Он повернулся на другой бок, но тотчас же проснулся снова. До него донеслась отдаленная музыка: в «Лебеде» танцевали.
Шпан сел. С тех нор как он потерял Фрица, всякое веселье и музыка вызывали в нем чувство неприязни и горечи. У молодости, конечно, есть свои права, но разве уместно в такие суровые времена устраивать бесшабашные празднества? С улицы, перекликаясь друг с другом, доносились звонкие, беззаботные голоса; по площади с грохотом прокатилась повозка, набитая веселыми, смеющимися людьми. Потом стало опять тихо, так тихо, что он долго еще слышал удаляющиеся шаги одинокого прохожего.
Что это? В доме где-то послышался шорох! Снова шорох, затем шаги. Шпан насторожился. Тишина. Но вот шорох возобновился, кто-то осторожно проскользнул мимо двери, крадучись стал спускаться по лестнице. Этот жуткий шорох и шаги до смерти напугали Шпана. Ему казалось, что за обоями шуршит осыпающийся песок, что одна из стен бесшумно расступается, что кто-то таинственно скребется в наружные стены дома. Его слух обострился до последнего предела. Он слышал— да, совершенно отчетливо, — как кто-то осторожно открыл и закрыл входную дверь. Шпан сидел среди подушек испуганный, скованный парализующим страхом, причины которого он еще’ не мог понять.
Кто-то проскользнул только что по коридору и лестнице и вышел из дома, в этом нет никакого сомнения. Кто мог уйти так поздно из дому? Кто осмелился выйти так поздно? Мета, молодая служанка? О, она никогда не осмелилась бы уйти без его разрешения! Нет, нет, это не она! Шпан покачал в темноте головой. Это Христина, его дочь!
И он сидел в темноте и безмолвии совершенно неподвижно, склонив голову, словно продолжая прислушиваться к этим жутким шорохам, раздававшимся в его доме. Его руки — он на них опирался — казались парализованными. Он был полон разочарования, боли. Его дочь Христина! Она не считалась с ним. Еще вчера он говорил с нею о том, как неуместно устраивать шумные праздники во время столь тяжких испытаний. Он считает это предосудительным. Кто ходит на такие сборища, у того, на его взгляд, просто нет ни стыда, ни совести. Разве этого недостаточно? Христина потупила глаза: она достаточно хорошо поняла его.
К Шпану вернулось дыхание. Он дышал тяжело, почти астматически. Ей нужно общество и приключения — совсем как ее матери, которая больше всего на свете любила музыку, танцы, цветы и прогулки, подобно тому как ее отец, церковный регент, больше всего на свете любил вино.
Вдруг он понял, что беспокоило его весь вечер: Христина была после обеда у парикмахера и выглядела необычно. Ловко она все это подстроила! Хитро, хитро! Совсем как ее мать, которая не подозревала, что он по цвету пыли на ее туфлях умел определить, где она была. Совершенно бесспорно, его дочь Христина за последние месяцы заметно изменилась. С того дня, как он разрешил ей брать уроки танцев. Злополучная уступчивость, не надо было этого делать! Он раскаивался: с этого все и началось, с тех пор Христина становилась ему все более чужой.
Шпан сидел в темноте с открытыми воспаленными глазами. Христина всегда была нелегким ребенком, своенравным и мечтательным. Маленькой девочкой она так замыкалась в причудливом мире своей фантазии, что внушала родным тревогу. Лишь медленно и постепенно возвращалась она к действительности, и это происходило, признаться, под благотворным влиянием доброй и рассудительной Бабетты. Затем наступили годы благоразумного отрезвления, когда она втянулась в повседневную жизнь, как все молодые девушки. Несмотря на молодость, она почти самостоятельно вела все домашнее хозяйство, и он радовался ее задорному рвению и тому, что она наконец осознала свой долг. Но за последний год у нее опять появились причуды, выходки, которых он не любил. Она курила. Он попросил ее бросить курить. Он ничего не имеет против покупки сигарет, он не настолько мелочен, — но это вредит се здоровью: ее мать умерла от чахотки. Она читала до глубокой ночи. Он' выключал свет в десять часов, но видел, что ее комната все-таки освещена. Она взяла из лавки пачку свечей. Ее своеволие заходило столь далеко, что начинало сердить его. Между ним и дочерью произошло тогда неприятное объяснение.
— Значит, ты таскаешь свечи, Христина? — сказал он.
— Да, папа, я таскаю свечи! — ответила она и побледнела.
Он раскаивался в своей резкости. Но что она в конце концов понимает, этот ребенок? Господь вверил ее ему, он отвечает за нее перед творцом. Куда ни посмотри, везде одно и то же: семейные узы рвутся, общественная мораль приходит в упадок, еще немного — и наступит полный хаос. Гораздо правильнее подержать ее несколько лет под строгим наблюдением, чем дать ей погибнуть в этом хаосе, как гибнут другие. Позже она будет ему за это благодарна. Да, разумеется! Он отец и сознает лежащую на нем ответственность.
Но за последние несколько месяцев он вообще перестал понимать Христину. Он лишь чувствовал, что она все больше и больше ускользает от него. Черты ее лица с каждым днем становились все более чуждыми, и улыбка, игравшая на ее губах, казалась все более странной.
Он просидел несколько часов без сна, с открытыми глазами, пока снова не отворилась тихо входная дверь и шелестящие шаги проскользнули мимо дверей его комнаты. Им все более овладевало чувство неприязни к ней; не окликнуть ли ее? В эту ночь он так и не заснул.
Но утром, когда часы в футляре из красного дерева пробили восемь, Шпан уже сидел за завтраком, как обычно. Шел сильный дождь. Через несколько минут вошла Христина. Ее «С добрым утром!» звучало непринужденно, слишком непринужденно. Вот как она изощрилась во лжи! Христина казалась бледной и утомленной, но была довольна и весела. Она улыбалась.
— Скверная погода сегодня!
Шпан взглянул в окно.
— Да, погода скверная, — сказал он.
Христина опустила голову и покраснела. Отец в плохом настроении. Отец зол. Заметил он что-нибудь? Как он мог заметить? Она ушла так тихо.
Молчание. По стеклам скатывались капли дождя.
«Как она становится похожа на мать!» — подумал Шпан. Он вспомнил то время, когда появился здесь этот скрипач, ученик его тестя. «Тот же наклон головы, та же круглая линия затылка. Такими же движениями намазывала она масло на булочку. И та же улыбка постоянно играла на ее лице».
— В «Лебеде» сегодня ночью страшно шумели! — внезапно прервал Шпан тишину. — Тебе это не помешало спать?
Его охватило непреодолимое желание испытать ее. Быть может, отвращение ко лжи еще настолько сильно в ней, что она воспользуется этим предлогом, чтобы открыться ему. В конце концов она не совершила никакого преступления, и он готов тотчас же простить ее. Он ждал. Молчание. Христина ела свою булочку и смотрела в окно, в которое стучал дождь.
Христина насторожилась. Она хорошо изучила голос отца — в нем слышалось что-то подозрительное. Она скользнула взглядом по его лицу: оно стало маленьким, изможденным, вокруг небольшого рта залегли непрошеные морщины. Какое счастье, что у нее как раз набит рот и есть время подумать! Одно мгновение она хотела рассмеяться и признаться ему в том, что она из любопытства «ненадолго заглянула» туда. Но его лицо было так печально, — к чему еще его огорчать?