* * *
Я по-прежнему лежу на полу, но тут в дверь моего кабинета стучат. Потом еще раз. Меня передергивает. Скорее всего, это Фов. Определенно, она. Заглянула проверить, все ли со мной в порядке, – вранье, конечно.
«Как продвигается постановка, Миранда? – спросит она, глядя на меня, распростертую на полу, и скорбно улыбнется. – О, боже, снова страдалицу играешь, да?»
В обычной ситуации я могла бы только посочувствовать человеку, которому выпала должность ассистента. Но Фов, ясное дело, особый случай. Она твердо уверена, что это ей, защитившей диссертацию по «Кошкам» и пару лет подвизавшейся в музыкальном театре, должны были предложить место доцента, ей, а не мне. Что это ей должны были выделить мой кабинет. Что это она должна была урвать мою должность. В конце концов, у нее ведь есть когти. Всегда ярко накрашенные и блестящие.
К тому же она за версту чует, что я – мошенница.
«Где вы защищали докторскую, Миранда?» – спросила она в нашу первую встречу. Делая вид, будто умирает от любопытства, а вовсе не знает ответ заранее.
«Миранда – актриса», – сообщила ей Грейс, погладив меня по спине. Тогда она еще меня любила. Ей нравилось, что я – творческая натура, а не научный работник. И не расхаживаю с шомполом в заднице, как остальные сотрудники факультета.
«Актриса, – повторила Фов, вытаращив глаза. – Правда? Я могла вас где-то видеть?»
«Я долгое время выступала в Массачусетсе. – Вранье. – И, конечно, принимала участие в шекспировских фестивалях. Во множестве фестивалей, – снова солгала я. – В Эдинбурге, в Айдахо».
«В Айдахо, – охнула Фов. – Вот оно что».
Я стараюсь напомнить себе, что доля ассистента весьма незавидна, что на этой должности легко превратиться в стерву. Ведь, глядя на коллег, ты наверняка постоянно думаешь: «Какого черта это вас, а не меня, взяли в штат?» И, в общем, не удивительно, что Фов окрысилась на меня. Кривобокую и вечно подтормаживающую из-за лекарств. Теряющую нить разговора на полуслове. С три короба навравшую в резюме. Меня легко подсидеть. Нужно только запастись терпением, тщательно записывать болтающейся на шее ручкой порочащие меня факты и вовремя собрать чемодан, чтобы не пропустить крушение моего поезда. А как только он сойдет с рельс, оказаться тут как тут и собрать обломки.
«Чем я могу тебе помочь? – спросит она. – Вчера мне показалось, что ты просто с ног сбиваешься. И студенты очень расстроены».
Тук-тук – снова стучат в мою дверь.
Нет, это не Фов. Стук деликатный. И почему-то от этого звука мои глаза, устремленные на оборотную сторону столешницы, наполняются слезами. Паук уже куда-то уполз.
– Кто там? – спрашиваю я.
От одной мысли, что это может быть Бриана, меня пробирает дрожь. Впрочем, если это Грейс, тоже не легче. Не хочу сейчас ее видеть. О боже, и, пожалуйста, только не Хьюго. Если это Хьюго, я просто…
– Это Элли, – тихонько произносит голос за дверью.
И в царящей у меня внутри темноте вспыхивает маленький огонек.
– Елена, – шепчу я.
– Что?
– Подожди минутку.
Стараясь не пыхтеть, я поднимаюсь с пола. Ноги подо мной тут же подламываются, и я привычно опираюсь о стол. Но нельзя, чтобы Элли увидела меня такой. Я заставляю себя опуститься на кресло. И тут же вскрикиваю от режущей боли в коленях.
– Профессор, вы в порядке?
– Да-да, заходи, – отзываюсь я.
Элли входит нерешительно, как всегда. Одета она во что-то унылое. Вдоль бескровного лица свисают тусклые волосы. Серые глаза, как обычно, смотрят скорбно. Опущенные руки подрагивают, а пальцы то сжимаются, то разжимаются, выдавая тревогу. Как же я рада ее видеть.
Элли извиняется, что побеспокоила. Но я заверяю, что все в порядке. Конечно же, она меня не побеспокоила. Я всегда ей рада, пусть заходит в любое время. «Садись, моя дорогая».
– Профессор Фитч, вы уверены, что с вами все в порядке?
Как искренне она за меня переживает.
– Все нормально, Элли, – отзываюсь я. – Все хорошо. – И пытаюсь улыбнуться, но выходит неубедительно.
Элли смотрит на меня своими всевидящими печальными глазами.
– А на вид не скажешь, профессор Фитч.
– Что ж, Элли, по правде говоря, я не в лучшей форме.
– Вам больно? – Она задает этот вопрос так осторожно, словно он сам по себе способен ранить.
Мудрая, чуткая Элли.
– Просто старая травма. Еще с тех времен, когда я выступала на сцене, – отвечаю я. – Боюсь, я так от нее и не оправилась.
– О, мне так жаль. – Она определенно не лжет. Опускает голову, и я вижу блеклые светлые корни ее выкрашенных в блеклый темный цвет волос. – Я могу вам чем-то помочь?
Смотрит она на меня точно так, как, по моим представлениям, Елена должна смотреть на Короля Франции, предлагая ему исцелить его с помощью чудодейственной мази своего покойного отца. Или это была не мазь? Снадобье! А может, колдовство? Она искренне хочет помочь, но при этом желает получить взамен кое-что, кое-что невообразимое.
Мне хочется сказать ей: «Элли, надеюсь, ты понимаешь, что я не даю тебе главные роли по единственной причине – из-за родителей этой сучки Брианы. Как бы мне хотелось, чтобы это ты играла Джульетту в прошлом сезоне. Ты была бы дивно хороша с этим сжигающим тебя печальным огнем и румянцем, всегда вспыхивающим при виде Тревора, нашего Ромео. Целых три месяца ты бы постоянно была с ним рядом. Три вечера в неделю ощущала его дыхание на своем лице. Вдыхала его мальчишеский мускусный запах. Смотрела в его прекрасные пустые глаза. Слушала его глупый звучный голос. Чувствовала, как близко его губы находятся от твоего непроколотого ушка, и все темные волоски на твоем бледном теле вставали бы дыбом. Он бы стискивал твои холодные руки в своих влажных жарких ладонях. А ты бы потом еще несколько месяцев, а то и лет вспоминала эти мгновения, когда мастурбировала. Перебирала бы их в уме, лежа в темноте, измученная уходом за больной злобной матерью, не понимающей, какое ты чудо. Как твой педагог, как – в некотором роде – вторая мать, я была бы счастлива дать тебе этот опыт. А не назначать тебя на роль кормилицы и смотреть, как ты жмешься на задворках сцены в безвкусной одежде служанки и гриме, благодаря которому кажешься пожилой женщиной. Оттеняешь великолепие Брианы/Джульетты. Глядишь на них с Тревором и задыхаешься от ревности и горя. Однако страдания очищают душу. Заставляют ее изнывать от боли. А боль, Элли, – это великий дар для актера. Тяжкое бремя, но и дар тоже. Она дает внутреннее содержание. Если, конечно, ты способна ее контролировать».
Мне хочется сказать ей: «Ты моя истинная Елена».
Но, конечно, я ничего подобного не произношу. А говорю просто:
– Элли, ты знаешь что такое боль. И, надеюсь, понимаешь, что это дар. Ведь ты же начинающая актриса.
Элли не знает, что сказать. Она явно не в своей тарелке. Сидит, уставившись на свои скучные черные брюки, словно надеется найти ответ где-то между складок ворсистой ткани. На шее ее болтается маленький дешевенький кулон в виде серебристой пентаграммы.
– Спасибо, – шепчет она, уткнувшись взглядом в колени.
«Просто не понимаю, что ты нашла в этой девочке», – часто говорит Грейс.
Я отвечаю: «Все». А если пьяна, сразу начинаю всхлипывать. И Грейс тогда отворачивается.
«По-моему, в ней есть что-то жутковатое», – однажды заметила она.
«Разве не во всех нас в этом возрасте было что-то жутковатое? – возразила я. – Во мне так точно. А в тебе?»
«Нет», – отрезала Грейс.
Я смотрю на Элли. Молчание ее лучше тысячи слов.
– Элли, что я могу для тебя сделать?
– Я хочу вас предупредить, – говорит она, и бледное личико ее принимает очень серьезное выражение.
– Предупредить?
Она кивает. И через плечо оглядывается на коридор. Дверь она оставила приоткрытой. Но закрывать ее уже слишком поздно.
– Студенты выражают… недовольство.
– Недовольство?
– Они кое с чем не согласны.
Острая боль пронзает мое бедро, позвоночник и кости таза.