Фицек, оскорбленный, смотрел на сына:
— Пусть себе Бокани глотку дерет. Это его дело. Ему за это жалованье платят. Но ты-то зачем распинаешься?
— Это ерунда — жалованье. А знаете ли вы, папа, что на Чепеле женщины бастуют?
— Не знаю.
— А знаете ли вы, что бастуют работницы и на табачной фабрике?
— И этого не знаю, — глухо произнес Фицек.
— А что барышни с телефонной станции тоже готовятся к забастовке?
— И этого не знаю! — крикнул Фицек. — Но тебе-то какое дело до них? За шлюхами стал гоняться?
Пишта встал с кровати. Тонкие ноги его, торчавшие из-под короткой рубахи, казались неестественно длинными.
— Папа, что вы говорите? Ведь это же работницы…
— А ты что с ними делаешь?
— Ничего. Кружок Галилея…
— Какой кружок?
— Галилея…
— Это еще что такое? Кто он такой?..
— Ученый.
— Ну что?.. Какое тебе дело до него?
— Есть дело!
— Скажи… — тихо, но уже трепеща от ярости, спросил Фицек, — чего тебе, собственно, надо?
— Того же самого, что произошло в России.
— А что там случилось?
— Что случилось? А вы не знаете?
— Не задавай мне вопросов, не то стукну так, что в лепешку превратишься. Отвечай, коли спрашивают! Что там случилось?
— Что? Землю крестьянам роздали.
— А мне-то что? Я ведь не крестьянин.
— Заводы поставили под рабочий контроль.
— И это не мое дело. Я самостоятельный ремесленник.
— Мира хотят!
— Мира? Вот это и я признаю. Но тебе-то что за дело до всего этого, сопляк ты несчастный?..
— Папа, не надо со мной так… Я уже вырос.
— Вырос? Вот как?.. — и Фицек, глядя на сына снизу вверх, все ближе подступал к нему. — Так знай, что и через десять лет, даже на свадьбе твоей, коли будешь вести себя неприлично, я и тогда сопляком тебя назову. И еще оплеуху дам в придачу.
— Папа… Я… я… на заводах листовки разбрасываю, воззвания о мире…
— Только этого еще не хватало в придачу к моим солдатским башмакам. Брось, Пишта, иначе я такую бойню устрою здесь, дома, что костей не соберешь и все твои воззвания не помогут.
— Вы думаете, папа, что без борьбы…
— Ничего я не думаю! — прервал Фицек сына. — Я знаю, что война уже есть и что с меня хватит этой войны! Что же, мне сначала за победу бороться, потом а а мир воевать?! Пойми: я ни за что воевать не хочу!
— А тогда война и дальше будет длиться. Для вас зазря, а для других чтобы побольше денег загребли. Этого вы хотите? Что ж, поздравляю!
— Ты мои слова не переиначивай, у-у, сопляк! Не то я так переиначу тебя, что мать родная не признает!..
— Меня? А знаете ли вы, что Илона Дучинска[53] — мой друг? Что она хоть и женщина, а все равно в тюрьму попала, потому что за мир боролась. И кружок Галилея тоже закрыли.
Про Илону Дучинску Фицек уже слышал кое-что, но незнакомое имя Галилея снова привело его в ярость.
— Кто он такой, этот твой Галилей? Я уже второй раз тебя спрашиваю.
— Тот, кто сказал: «А Земля все-таки вертится!» Его тоже посадили в тюрьму.
— За такую пустяковину.
Пишта надменно улыбнулся.
— Это не пустяковина, папа. И хоть его в тюрьму запихали, а все же он оказался прав.
— Кто?
— Галилей.
— Опять Галилей? — вконец разозлился Фицек. Он не терпел, когда сыновья кичились своими познаниями, разговаривали о незнакомых для него вещах. — Кто это такой? Социал-демократ?
— Нет…
— Так что это за Галилей? Где этот Галилей? Кто такой Галилей?
Пишта пожимал плечами.
— Он жил в Италии. Умер триста лет назад.
Фицек завопил.
— Триста лет назад помер! Мать честная!.. Так ты что, за дурака меня считаешь? Измываешься надо мной? Убью!..
Пишта не понял, чем он провинился. Защищаясь, поднял с испугу стул, стоявший возле кровати.
Отец побледнел.
— Ах ты, гаденыш!.. — задохнулся он. — Вот до чего я дожил! Так вот вы какого мира хотите?.. Стулом замахиваетесь на отца родного?! Где моя винтовка?
— Фери!.. Ради бога!..
Голые ноги Пишты дрожали. Насмерть перепуганный мальчишка завопил:
— Не троньте меня! Караул!..
Это возымело действие. Фицек, точно его шарахнули по голове, сел на пол. А Пишта бесновался.
— Меня застрелить хотите? Меня, которого в любую минуту могут арестовать. Дучинску военному трибуналу предают. Ее расстреляют. И ради кого? Ради вас! Чтобы войны не было!.. Да вы не понимаете, что ли? Не осточертела вам еще эта война?
— Мне уже все осточертело, — простонал, сидя на полу, Фицек.
Пишта опустил стул. Ему стало жаль отца, и он заплакал. Хотел сказать что-то значительное. И вдруг увидел тающий снег на подоконнике, услышал капель.
— Даже… даже снег, когда выглядывает солнце… начинает таять… и находит дорогу к Дунаю… Папа, вы понимаете, что я хочу сказать?
Г-н Фицек закрыл глаза и, смертельно усталый, ответил сыну:
— Однажды вот и я найду дорогу к Дунаю.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,
в которой границы становятся безграничными
1
По обеим сторонам улицы низенькие дома. От панели до самой крыши столько вывесок, что стен не видно. «Мясо», «Рыба», «Зелень» и опять «Мясо», «Рыба», «Зелень», «Оптом и в розницу», «Трактир»…
С тех пор как установили твердые цены, почти на всех лавках висит табличка: «Закрыто!» Однако за спущенными шторами в полумраке купеческих лабазов кипит торговля.
Уцелевшая домашняя прислуга — это уж и в самом деле челядь — тайком выносит с черного хода разную снедь для своих «бедных, изобиженных» господ, которые — в этом и купцы не сомневаются — скоро займут свои прежние места. И тогда «те» побегут, «да так, что пятки засверкают». Правда, не все, лишь те, кому удастся, а остальные пусть поболтаются в петле, демонстрируя честному люду рабочих предместий Москвы, что и на тот свет уходят по-разному — вот, мол, вам ваше равноправие!
С юга Каледин, с севера — Дутов, с запада немцы наступают. Генерал Гофман ударил по своей сабле, и революционный Петроград вместо сладостного гула немецкой пролетарской революции услышал звон этой сабли. Что такое? Что случилось? Почему запаздывают там, на западе?
А здесь — здесь фабриканты останавливают свои предприятия. Банки отказываются перечислять деньги. В московских канцеляриях сжигают все книги и документы, чтобы «преемники» не могли разобраться в делах. Электрические лампочки в городе уже едва мигают, газовые горелки с каждым днем все бледнеют, водопровод хрипит… На Воскресенской площади, против Большого театра, — стачечный комитет городских чиновников. Место превосходное — здесь Русско-азиатский банк выдает двухмесячное жалованье тем, кто работает не работая. На фасаде здания болтается огромный лоскут, развевая над центральной площадью Москвы слова: «Долой Советы рабочих и солдатских депутатов!», «Вся власть Учредительному собранию!»
Меньшевистско-эсеровское руководство ВИКЖЕЛя готовит забастовку. Составы с зерном спускают под откос. Холодно. Вагоны с углем прибывают пустые.
Патриарх Тихон приказывает своей длинноволосой братии не выполнять декретов Советской власти.
На день выдают только осьмушку хлеба.
За окнами домов на Тверской, Моховой, Лубянке гвардейские офицеры чистят и смазывают свои пулеметы: ждут часа, когда можно будет залпом отогнать предместья, наступившие на центр города.
«Еще три дня — и крышка!» — говорят друг другу купцы и шлют свои товары господам. «Ступай, баранья ножка, — вернешься отарой. Плыви, рыбка, — морской царицей станешь!»
Купец хоть и спит неспокойно, однако ж доволен: те, что до сих пор и разговаривать с ним не желали, теперь собственноручно пишут письма. На первой странице просят передать поклон семье и справляются о здоровье и душевном расположении купца, а на обороте письма касаются уже вопросов бренной плоти. «Ступай, баранья ножка! Плыви, рыбка!» — слышится в полумраке лабаза, за спущенными шторами.