Многолетние эмигрантские скитания выработали в русских супружеских парах особую чувствительность к смене настроений партнера, и жизнь каждого, таким образом, как бы удваивалась, они регистрировали колебания в расположении духа друг друга, будто два сейсмографа в одном и том же институте. После возвращения Репнина из его летней поездки Надя по-прежнему была окружена его нежностью и вниманием и тем не менее ощущала в муже какой-то глубокий, скрытый надлом. В то время как она становилась все оживленней и радостней и все больше удалялась от мыслей о самоубийстве, он с каждым днем мрачнел и снова говорил ей о своей любви так, словно она не жена его, а дочь.
Когда однажды утром он еще раз повторил это, Надя остановилась и долго рассматривала его. Она бы хотела больше этого от него не слышать. Она не ребенок, она его жена. Весь день потом как-то странно улыбалась, только губами. Но была невеселая.
На следующий день их проведал управляющий лавкой, где работал Репнин. Он был очень любезен, разглядывал ногу в гипсе, словно она принадлежала какому-то белому слону, а затем сказал: Репнин может не беспокоиться и на работу не спешить. Обойдутся пока без него. Новые заказы начнут поступать лишь в октябре. Он проговорил с ними добрых полчаса — о хорошей погоде после дождей, о туманах, которые вот-вот начнутся, — оставил причитающееся Репнину жалованье и ушел.
Надю восхитила учтивость этого человека.
Те, что не умеют превратиться в актера — в своей жизни, — остаются белыми воронами. Этот русский не верил в добрые намерения Робинзона. Лопнувшее ахиллово сухожилие породило смятение, он засомневался в том, будто в человеческой жизни после дождя обязательно наступают солнечные дни, и наоборот, все больше убеждал себя, что за горем следует еще горшее горе. Он давно уже не был тем Репниным, что десять лет назад, когда ему исполнилось сорок три. Теперь, перевалив через пятьдесят третий, он ощутил, как годы меняют и его самого, и его жизнь, и его положение в Лондоне, и то, на что он может рассчитывать в будущем. Неотступно, как кабала, угнетала уверенность, что жизнь, что так называемое человеческое счастье, а значит, и союз мужчины и женщины — это просто игра чисел. Чисел, составляющих собственные года.
Во всех лондонских зданиях, домах, — в каждой комнате беспомощно участвует в этой игре или один мужчина, или одна женщина до конца дней своих. Поджидая жену, Репнин просматривал бумаги из лавки — письма заказчиков, напоминания о неоплаченных счетах, ответы на них и расстроенные, смешные женские письма о туфельках, за которые не заплачено, так как они не подошли. Утомившись от чтения, начинал размышлять о своем переезде в Лондон, о Корнуолле, о будущем, которое не сулит ничего хорошего. Поиски заработка, квартира, плата за нее, нога в гипсе, а зимой станет еще трудней. И выхода из нищеты нет. Лондон проходит мимо тех, кто свалился в сточную канаву, мимо отдельного человека, как мимо свалки нечистот. Разве что случится какая-нибудь старушка-англичанка — та остановится, распорядится, чтобы вызвали машину «скорой помощи». Потом опустится на землю и положит себе на колени голову упавшего. Он не хочет думать о подобных вещах и принимается за газеты, посланные им старой графиней Пановой. А почитать есть что.
Читает о птицефермах, о выращивании телят, о свиноводстве. О том, как следует забивать домашний скот. О мясе. Описания богато иллюстрированы. Подобным фермам уже нет числа. В тот год они возникали одна за другой в окрестностях Лондона. По примеру Америки. Их цель — производство мяса — миллионов цыплят, телят, свиней ежегодно. Похоже, забоем скота руководит некий Мефистофель. На фермах сооружены особые устройства, целые фабрики для ускорения, для стимулирования носки яиц. Помещаются рядом тысячи несушек. Лампочки на фермах горят и ночью и днем, прямо в клетках, точно круглосуточно светит специальное солнце для кур. Лампочки горят постоянно. Куры кудахчут и несут яйца. Изнуренные непрестанными родовыми схватками, несушки падают, иногда, замертво, Не выдерживает сердце. Утром их выметают метлой из огромных клеток.
Тогда англичане пытаются уменьшить освещение, но в темноте не может работать занятый на фермах персонал, поэтому вводят красные лампочки, и свет становится красным, как в аду.
Нормально и долго куры жили только в отсталых селах, роясь в навозных кучах, и неслись как сто лет назад, в старой Англии.
Особый способ был придуман и для забоя птицы.
Цыпленок, определенный на убой, должен был встретить свой последний день голодным. Без пищи. И без воды. Его привязывали за ноги вниз головой, и шнур особой машины, безостановочно скользя вперед, доставлял ежедневно сотни, тысячи и сотни тысяч цыплят на резак. Общества в защиту животных были бессильны. Они требовали сделать хотя бы так, чтобы птица не боялась смерти. Говорят, на таких фермах цыплят с перерезанным горлом бросают в кипяток — еще живых.
Тщетно пожилые англичанки, члены обществ по защите животных, требуют, чтобы перед убоем птицу усыпляли. Чтобы она не понимала, что с ней делают. Производители им возражают: в таком случае мясо может потерять вкусовые качества — и отклоняют их ходатайства.
Широко раскрыв от изумления глаза, Репнин читает: птицы в свой предсмертный час устраивают на фермах истерические драки. Они исступленно рвут друг на друге перья, дело доходит до настоящего побоища, до хаоса. От страха смерти. А количество битой птицы тем временем растет. В ближайшие годы оно достигнет численности народонаселения британских островов. На каждого британца отдельная курочка в кастрюле.
Репнин чувствует отвращение, он поражен этим индустриальным убийством, он раньше об этом никогда не задумывался, да просто не знал, и ему становится особенно тяжко при воспоминании о маленьких, золотистых, снующих цыплятах в его имении Набережное. Они только что вылупились и пищат. Словно дети бегут к нему. Ищут у него защиты.
А в газетах, которые он перелистывает, одна за другой мелькают фотографии ферм, и не только птичьих. Тут и телята, и ягнята, и кролики. С фотографий испуганно таращатся на него телята. Их постоянно держат в темноте. Их ослепила вспышка фотографа. Они лежат на бетонном полу, с веревками на шее, всегда на привязи. Чтоб не бунтовали, их пичкают наркотиками. Ежеминутно кормят. Гормонами, витаминами, антибиотиками, молоком. В этих мрачных коридорах телята проводят всю жизнь, со своего третьего дня до смерти. В естественных условиях теленку для полного веса требуется три года, на фермах их откармливают на убой за одиннадцать месяцев. В этих лагерях смерти очень жарко, чтобы теленок больше потел и, таким образом, больше ел. Животные вечно хотят пить. Воды им не дают. Они так мучатся от жажды, что вылизывают собственную мочу. Зоологи утверждают, будто теленок ЗНАЕТ, что его зарежут. Как и ягнята, поросята, кролики, он предчувствует свою смерть. И они мычат. Мычат.
Особенно отвратительными, впрочем, показались Репнину фотографии по свиноводству.
Фотографии свиноводческих ферм. В загонах, рассчитанных на одиннадцать голов, он насчитывает по тридцать свиней. Тюрьма. Теснота. Свиньи кусают друг друга. Лежат в темноте, а в день убоя душераздирающе визжат. Слышно издалека. Залают на ферме собаки, а потом умолкнут.
Зарезанные куры на фотографиях напоминают Репнину каких-то допотопных женщин, которые развешаны на веревке и смотрят лишь одним раскрытым глазом. И клюв раскрыт. Пальцы у них длинные, скрюченные и острые. В верхней части ножки напоминают женские бедра, а брюшки тушек — животы рожениц. Но самый жалкий вид у крылышек. Висят. Ощипанные. А телята на фотографиях пятнистые. Их шкуры черные и белые. Свиньи похожи на бегемотов, только головой уткнулись не в Нил, а друг в друга. И из этого Нила они высунули не глаза, а уши. Свинья прижала глаза к телу соседа и ничего не желает видеть. Из кучи свиных туш торчат, будто листья из грязи, только уши.
Ирисы смрада.
То, что он увидел, — эти фотографии ферм — оказалось одним из самых страшных переживаний Репнина после его возвращения из Корнуолла в Лондон. Он смотрел на картинки, на фотографии в журнале широко открытыми от изумления глазами, онемев, словно встретился взглядом с ужасным зверем, со смертью, своей — смертью. Всю жизнь, до сих пор этот человек — как и миллионы других — спокойно ел, кормился, просто, как дышал, не раздумывая ни о чем подобном. Щенок в детстве, конь — когда Репнин стал юнкером, медведь на охоте у дяди в Сибири — все они принадлежали царству животных и зверей, были для него временными спутниками и знакомцами. Ему никогда и в голову не приходило, что ради него убивают столько животных, что столько созданий Божьих ради него истребляют варварским способом, зверски, немилосердно.