И она засмеялась тихонько, как будто во сне, не открывая глаз.
— В руке была дикая боль, — снова зашептала она. — Я подумала в ужасе, а вдруг я теперь не смогу шить куклы. Ники, вы не можете найти радиостанцию Милана? Сон нейдет. Такое чувство, будто меня задавили. Люди сбежались, поднялся крик…
Муж гладил ее, как ребенка, и согревал своим дыханием ее руку. Потом зажег вторую свечу в подсвечнике и попробовал настроить радиоприемник майора на волну Милана. Но разболтанный ящик домовладельца — по слухам, он разводился с женой — ловил другую какую-то станцию, а вовсе не Милан. Хрипела танцевальная музыка из лондонского отеля «Савой». Отчетливо слышно было хихиканье танцующих пар. Но вот в музыку ворвался громоподобный голос оратора. (Трансляция сессии Организации Объединенных Наций.) Он говорил о праве человека на свободу.
Напрасно пытался Репнин поймать Италию. Хотя за эту длинную темную зиму он научился мастерски ловить любую станцию, настраиваться на любую волну, с закрытыми глазами, как слепец. Порой он сам себе казался среди бесконечной лондонской зимы, в заметенном снегом доме, радистом неведомого корабля, который тонет в океане. Но в тот вечер, как назло, Милан — обычно он его так быстро находил — никак не попадался.
Ирония, с которой он относился ко всему, что с ним происходило, не была иронией надменного аристократа, лишившегося своего достояния и погрузившегося в море нищеты, затопившее мир. Эту иронию рождало странное безумие, в которое превратилось их нынешнее существование, преданных забвению, брошенных в нужде и одиночестве. Подобно самоубийцам, они воображали себе картины того, что останется после: огромный город, здания, бесчисленное множество окон и домов и только ОНИ исчезнут из жизни. Они должны исчезнуть. То, что останется, и сейчас уже не имеет никакой связи с ними. Сама их смерть в Лондоне — ничтожно мелкое событие. Как смерть раздавленного муравья. Невероятно не только то, что они не могут больше жить в прошлом; гораздо более невероятно, что они не могут жить и в настоящем. Непонятно, чем они заплатят за кров над головой. А в Петербурге у них было два дворца. Но теперь они не могут жить ив Петербурге.
— Италия не ловится сегодня, Надя, — сказал он тихо жене. — А когда я слышу, как эти комедианты держат речи, обращаясь к человечеству через эфир, меня так и подмывает треснуть этот старый ящик о землю. Слышите, как они квохчут, заливаются и мяукают?
Передача о сессии Организации Объединенных Наций продолжалась. Она заговорила ласково и мягко, видимо, желая утешить его:
— Любовь, Ники, должно быть, только в молодости бывает веселой, как испанские танцы. Помните, какие мы были сумасшедшие и легкомысленные в Монте-Карло? Это была молодость. Когда у женщины нет детей и молодость проходит, к ее любви примешиваются и сестринские, и материнские чувства. Сейчас я живу только для вас. Кроме вас, меня ничто не занимает в этом мире. Я не могу смотреть, как ты мучаешься. Ты помнишь, с каким воодушевлением мы приехали в Лондон? Когда Лондон был охвачен пожарами. Тогда мы не могли себе вообразить, какие гнусности нас здесь ожидают! Хорошо, что мы не можем предвидеть будущее. Я бы просто лишилась рассудка, если бы могла все знать заранее. Эту нужду, самоубийства, унижения, всю эту безысходность. Я молчу, но все вижу, как и вы, а может быть, еще больше. Прошу вас, Ники, найдите Италию. В газетах писали об открытии сезона в Ла Скала.
Муж снова начинает искать итальянскую станцию, но не находит. Так хочется услышать Милан! Все было бы опять хорошо: они бы заснули с улыбкой на губах, как тогда, когда они из Праги переселились в Италию. Переезд с севера на юг — это великое событие в человеческой жизни. Огромные армии, спускавшиеся с Альп и видевшие перед собой Италию, издавали торжествующий клич. От века так было. Раньше он думал, что это выдумки тех, кто пишет романы. Писатели всегда преувеличивают. Только теперь понял, как они правы. Но для нас поздно трогаться в Италию, Шоша. В Лондоне по сей день живет несколько сотен русских. Как они живут? — не знаю. Получают какие-то деньги. Думаю, это грязные деньги. Голодный человек становится похожим на собаку. Рычит, когда у него отбирают кость. Я так не могу. Это невозможно для Репниных. Мы тонем. Не знаю, как быть. Нас уже сейчас стараются обойти стороной, будто падаль, которая валяется на обочине. Никто нам не пишет. Даже не знают, где мы живем. В нашем положении любить Ла Скала — смешно. Помните, я вам когда-то доказывал, как глупо любить итальянскую оперу? Но все же выполнил ваше желание. Мы пошли в Ла Скала, когда были в Милане. Курагин достал нам билеты. Я был потрясен. Какое это было прекрасное пение! Совершенно неожиданно! Словно я вернулся в Италию в то давнее время, когда путешествовал со своим отцом, больше двадцати лет назад. Все пело. Пела сама Опера. Пели стены, Верди, и теноры, и баритоны, и сопрано. После кошмарного нордийского вокала, после всех этих финских валькирий, которых мы слышали с отцом, после здешних стерильных певичек с их писком и визгом, как было бы замечательно еще раз услышать чудесный, нежный голос итальянки. Говорят: Верди? Смешно. Банально! Пусть так, но ведь это наша молодость, это так дивно, чисто, безоблачно, блестяще. Водопады! Фонтаны! Это был плач по нашему прошлому, по молодости, по любви. Италия. Солнце. Не могу я найти Милан.
Его жена на это тихо смеется и, сняв его руку с приемника, в темноте, сама начинает искать Италию. Но тут же раздаются ее сдавленные рыдания.
Муж склоняется над ней, кажется, он тоже заплачет сейчас, и шепчет:
— Не надо плакать, моя девочка. Говорят, в Лондоне по сей день существует список, составленный Сазоновым. Мы стоим в этом списке. По этому списку будут оказывать помощь русским. Не плачь. Я завтра же отправлюсь к Голицыну. Пойду к майору. Потребую работу, хотя бы и физическую — все равно. Какую угодно. Только, пожалуйста, не плачь. Я не могу слышать, как ты плачешь.
В трансляцию ворвался голос госпожи Roosewelt. Она вещала о личных правах человека, о праве на заработок, о свободе печати и партий. При упоминании о праве на заработок Репнин со всей силы хлопнул рукой по приемнику, и тут каким-то чудом прорезался голос Милана. Передача из Италии была посвящена открытию Ла Скала. И словно бы это был знак спасения, надежды, счастья. Он обхватил руками голову жены и стал гладить ее волосы.
Никогда не следует отчаиваться, — шепчет он ей. Его отец никогда не впадал в отчаяние. Ни в русско-японскую, ни в первую мировую войну. Куда-нибудь он все-таки устроится. Они ни в чем не виноваты. Только чтобы ни у кого не просить, не унижаться и не слушать их вранье — больше им ничего не надо. Англичане так и ждут, чтобы они продали последние драгоценности. Банковские вклады в Англии — это святыня, тайна, но не в том случае, когда дело касается иностранца. Они ждали, пока мы докатимся до полной нищеты. Должны же они теперь дать нам работу — хотя бы портье, почтальона, конюха на колониальном конном заводе? Завтра утром он снова пойдет просить в русскую царскую организацию.
Размягченная музыкой, жена притихла и шепотом жаловалась:
— Знаешь, Ники, скоро, говорят, в Лондон прибудут куклы из Германии и Италии, очень красивые, и я потеряю свой грошовый заработок. Госпожа Сурина ослепла за шитьем комбинаций и женского белья, которое она строчила по ночам для фирмы «Fortnum & Mason». Месяц назад она скончалась. Как могут англичане на все это спокойно смотреть? Или у них совсем нет совести?
Хотя в этой мысли не было ничего нового, сегодня он окончательно прозрел, как будто заглянул в разверзшуюся могилу: ОНИ ОДНИ. И самая жизнь и весь мир предстали перед ним изменившимся в свете этой непреложной истины. Он решил сказать ей то, чего она еще не знала. Поправил свечу, догоравшую перед зеркалом, зажег другой огарок и глухо произнес:
— Майор отказал нам в жилье. Придется отсюда съезжать.
Измученная скитаниями по Лондону и голодом, жена, успокоившаяся было в постели, в ужасе воскликнула: