Когда она вернулась, он, стыдясь своей грубости, признался, что вообще намерен бросить эту работу. И в новом подвале он долго не задержится. Если б мог, охотнее бы разгружал суда на Темзе.
Надо обо всем этом забыть. Лучше послушать Москву.
Потом Репнин окончательно успокоился. Они пили чай.
Пробираясь на свое место, Надя ласково погладила его по лицу.
У нее было множество воспоминаний, она помнила множество разных событий из жизни отца, генерала, братьев, погибших в первую мировую войну, и когда начинала рассказывать мужу о них и о своем детстве, наступала удивительная тишина. А в нем просыпалось по отношению к жене удивительно доброе чувство.
Сейчас, после его резкого выпада, Надя попыталась извлечь из своей памяти то, что для Репнина было вершиной его мысленного возвращения в прошлое, вместе с ней, которую он как бы держал у себя на коленях. Так бывает с ребенком, когда, порезавшись, он заплачет, а потом рассказывает об этом, поглядывая с жалостью на свой пальчик.
Она говорила и снова воскрешала в его памяти то, о чем уже столько раз рассказывала. Как ее еще маленькую повели на свидание с отцом, генералом, в тюрьму, в Казани. Ей было тогда пять лет. Генерала обвиняли в связи с какой-то демонстрацией. Вместе с ним в тюрьме сидел член царской Думы и какой-то сенатор. Девочка была тогда слишком мала, чтобы запомнить тюрьму, куда повела ее мать на свидание с отцом, но Репнин всякий раз с волнением и трепетом наблюдал, как жена мучительно силится вспомнить здание тюрьмы, перед которой остановился их экипаж. Она не переставала упорно твердить, что слышала собачий лай, от которого леденела кровь в жилах маленькой девочки. Помнила, как они с матерью спускались в подвал, в какой-то огромный подвал, по широкой каменной лестнице. Было не темно, наоборот, повсюду горели фонари. Совсем ясно помнила, как вошла с матерью-генеральшей в какую-то комнату, где скрипели и словно бы прогибались половицы, даже когда на них ступала она — крохотная девчушка. Она помнила: в комнате с окном, забранном железной решеткой, находилось трое мужчин. Двое сидели на кроватях, а третий у стола, сколоченного из простых еловых досок — грязного, покрытого жирными пятнами. Надя не могла сказать, кто именно сидел на кровати — член Думы и сенатор, или ее отец и сенатор, или ее отец и член Думы. Помнила лишь, что сразу подбежала к отцу. И что потом с ней играли все трое.
Она забыла имена и сенатора, и члена Думы, память лишь сохранила, что все они были с бородами и что все ее ласкали. Уже позже мать рассказывала, что член Думы, выйдя вскоре после их посещения из тюрьмы — он сидел по ложному доносу, — долгие годы посылал ей открытки из разных городов и стран, по которым путешествовал, они приходили к ней со всех концов Европы.
В течение многих лет жена рассказывала ему эпизоды своего детства, и всякий раз, слушая их, Репнин погружался в какую-то странную тишину, глаза его увлажнялись, хотя слез не было. Он просто терзал ее расспросами. Снова и снова, уже бог знает в который раз, просил вспомнить: какие на ней были туфельки и платьице, когда они ехали в тюрьму, как были причесаны волосики. Плакала ли она, играя с отцом, во время свидания и тому подобное.
Он ласково внимал ей, но докучал бесконечными деталями об одежде всех троих заключенных, об их кроватях, о решетке на окне, о свете в камере и в подвале и просил припомнить, что тогда она говорила отцу.
А она все это давно позабыла.
И в тот вечер, за чаем, спокойная и улыбающаяся Надя предстала перед Репниным прежней девочкой, и он разглядывал жену с удивлением. Она же, глядя на него, смеялась.
Надя повторяла, что уже все позабыла, но только помнит, как ей тогда было весело, весело играть с отцом и теми двумя мужчинами, и что вообще она в тюрьме ничего не боялась, не грустила и не плакала. Она простилась с отцом счастливая и всю обратную дорогу приставала к матери, поедут ли они к отцу на следующий день. И не помнила, когда он вышел из тюрьмы.
После чая Надя спокойно сообщила мужу, что она согласна и уже окончательно решила покинуть Лондон.
Она только хочет попросить его бросить этот подвал и до ее отъезда из Лондона не поступать ни на какую работу. В этом нет нужды. Пусть до ее отъезда они поживут так, словно они и не в Лондоне, а, как здесь принято говорить, в отложенном свадебном путешествии. Это единственное, о чем она его просит. Иначе ей трудно будет спокойно дождаться дня своего отъезда. Она, он не может этого отрицать, всегда во всем с ним соглашалась. Теперь его очередь. Им остался только март и апрель. В мае она уедет.
Вероятно, чтобы не расплакаться, она снова юркнула в ванную и вышла оттуда в какой-то черной пижаме, едва прикрывающей тело.
Облокотившись на правую руку, она полулежала в постели и не призналась, что и у нее есть от него секрет. Она снова была у врача, но о том, что ей там сказали, умолчала. Рассказала лишь, что ходила в американское консульство. У старой графини Пановой и там нашлись друзья. Ей сообщили, что ее родственница в Нью-Йорке все уладила. Нужные бумаги уже получены. Для нее забронировано место на корабле, выходящем из Голландии и делающем остановку в Саутгемптоне. По истечении трех месяцев пребывания в Нью-Йорке родственники могут ходатайствовать о продлении ее пребывания в стране. А потом, хотя это будет уже сложнее, хлопотать и о вызове к ней мужа. В дальнейшем и его пребывание, хотя это опять же нелегко, можно будет продлить. Говоря все это, она не сводила с него глаз, словно хотела взглядом просверлить его насквозь. А на лице застыла какая-то холодная улыбка, какой прежде он у нее никогда не замечал. Потом сказала:
— Итак, это уже дело решенное.
Репнин выслушал все, растерянный и взволнованный. До сих пор, как только заходил разговор об отъезде, она начинала плакать. А сейчас даже не прослезилась. Лежа в постели, она говорила и о своем отъезде и об их расставании спокойно, и, как ему показалось, даже с каким-то вызовом. Она была очень красива, и глаза ее блестели, а их зеленый цвет, цвет смарагда, приобрел аметистовый оттенок. Уже поздно, сказала она, и ему тоже пора ложиться. Еще раз ушла в ванную, но сразу же возвратилась. Звала его к себе взглядом, потом протянула руку.
Тогда Репнин сказал, что и у него есть ответная просьба. Он просит ее до отъезда не садиться за швейную машинку. Он не может больше смотреть на это. Стук машинки доводит его до безумия. После ее отъезда, он, конечно, устроится на какую-нибудь работу, а до осени, полагает, ему хватит того, что есть. Ему тоже хочется, чтобы они прожили эти два оставшиеся им в Лондоне месяца так, будто снова оказались в Париже.
А потом? Будь что будет. Che sera sera.
Тогда она смеется, весело, и говорит, что уверена — тетка, Мария Петровна, их спасительница. Он вслед за ней приедет в Америку. Там они начнут новую, лучшую жизнь. В своих письмах, которые он не удостаивает даже взгляда, тетка Мария Петровна пишет, что добьется, обязательно добьется разрешения и для него, и что в Америке Репнину конечно же не придется торчать целые дни в подвале. Для них начнется новая жизнь. Ее знакомые, князья Мдивани, женившиеся на американках, помнят Репнина.
Когда она нынче увидела, призналась ему Надя, как он поднимается из подвала, у нее перехватило дыхание. Стоя на противоположной стороне улицы, она видела его осунувшееся лицо, и ей показалось, будто голова его отделилась от туловища и плывет к ней по воздуху. Может быть, во всем виновата она. Не будь ее, ему было бы легче. А сейчас она чувствует, их спасение только в тетке.
Она прекрасно знает, прибавила улыбаясь, что в Керчи тетка была влюблена не в Барлова, а в него.
Потом Надя умолкла полуобнаженная, в черном шелке, которого он прежде на ней не видел. Было ясно, что жена его ждет. Репнин смущенно стоял, глядя, как, собираясь лечь, она встала на колени и сбросила свои греческие сандалии, в которых ее ноги выглядели такими красивыми. Она улыбалась и краснела.