Миллионы дверей открываются и закрываются. Посмотрим, что нам прислали?
А этот русский меж тем наперед знает, что затем наступают хлопоты — чем отблагодарить за подарок? Тревога — не дать больше, чем получено. За этим очень следят, и об этом будут без конца говорить тысячи уст и глаз. (Баланс подводится после праздника, и это составит главный предмет разговоров в Лондоне.)
Будто маски с лиц знакомых, друзей, даже детей, зятьев, и мужей, и любовников падают с подарков цветочки омелы, серебряные бумажки, коробки, флаконы, зайчики в снегу, фантики и изображения младенца, который, говорят, родился в яслях. Кто что получил на Рождество? Это запоминают надолго. Что для тебя выбрал знакомый? Сколько заплатил любовник за подарок, за колечко, зажигалку, брошку, золотые запонки? Муж не очень раскошелился. Дешевка. Какая-нибудь тетка, бабка или соседка послала лишь пачку чая, гребень, а то и просто чашку. Как это мило! How nice!
Затем блаженные дни проходят.
Надя попросила мужа лишь купить на праздник бутылку шампанского. Чтобы вспомнить Россию! Она подарила ему английскую книгу о Кавказе, которую он как-то увидел в витрине известного книжного магазина на Пикадилли, но не купил. Слишком дорогая. И хотя теперь она регулярно, каждый месяц будет получать из Америки от Марии Петровны чек, экономить придется и дальше, да еще как. Отправляясь в то утро на службу, Репнин все же спросил жену, что ей подарить? Что бы она хотела получить на Рождество, есть ли у нее какое-нибудь желание? Сугубо личное.
Надя минуту стоит перед ним и как-то странно улыбается. Смотрит ему прямо в глаза. Спрашивает, исполнит ли он ее желание, обещает ли, может ли дать честное слово? Честное слово Репниных, которое они никогда не нарушали. Во всяком случае, он всегда так говорил.
Изумленный, иронически посмеиваясь, он дает слово.
Он ожидал, что она, гордая, по своему обыкновению, попросит какую-нибудь мелочь. Какую-нибудь женскую безделушку. Билеты в оперу? На Elisabeth Arden. И для старой графини Пановой тоже?
Она говорит тихо: сбрейте, пожалуйста, эту чудовищную, черную бороду!
Этого он уж совсем не ожидал.
Все время, пока ехал в автобусе до остановки, на которой теперь снова каждое утро сходил, направляясь в лавку, Репнин размышлял о просьбе жены. Его передернуло от слов Нади. Еще на пароходе, в Керчи они с покойным Барловым шутя дали друг другу обещание не бриться. Даже в Париже ходили с бородами. Может быть, из суеверия? Надя не раз тщетно просила его срезать бороду — ей казалось, что борода олицетворяет собой неудачи, от которых они никак не могли отделаться. Она считала ее русской — хотя внешне та уже давно напоминала козлиные бородки французских королей и итальянских бандитов. Его изумило высказанное таким образом давнишнее желание жены. Она смотрела на него холодно своими зелеными глазами, которые в минуты нежности становились голубыми. Он ни минуты не сомневался в том, что сдержит свое слово, и все-таки был очень удивлен. Ее голос, когда она высказывала свое желание, звучал сухо, решительно и твердо.
Сам не зная отчего, Репнин побледнел.
Она проводила его не поцеловав, как будто они решили расстаться. И смотрела вслед своим холодным взглядом, пока он садился в лифт, медленно ползущий вниз. Она была очень хороша в эту минуту. Годы словно бы проходили мимо нее — и хотя один год сменял другой уже сорок три раза, ее все это словно бы не коснулось. Он не видел, как она закрывала дверь. Она тоже была бледна.
В тот день, направляясь к автобусу, он чувствовал раздражение, как будто от него потребовали что-то непорядочное, постыдное. Он уже ходил без костыля, да бросил и палку, которой некоторое время пользовался. Как ни странно, нога полностью зажила после теплых ванн и нескольких сеансов массажа в больнице под названием Мидлсекс.
И не укоротилась, ничуть.
Он снова шагал походкой бравого наездника.
Стеклянные, пестрые веночки повисли у него над головой, когда он вышел из автобуса на Пикадилли, веночки, нанизанные вверху, над уличным движением длинными гирляндами. Украшенные листьями голубых пальм и пластиковыми звездами, сверкающими даже днем. По дороге в мастерскую он погрузился в предпраздничный Лондон, расцвеченный и разукрашенный в преддверии декабря, словно уже наступило Рождество. Огромные венки на пластиковых розовых цепях, словно балдахины, покрывали здания и слева и справа. Они создавали какую-то сказочную улицу, приподнятую над улицей настоящей.
Гирлянды таких же украшений висели и вдоль домов и на автобусах, так что он шел словно по туннелю. Над головой пестрели бумажные фонарики в форме звезд, ваз, кулонов, раковин, шаров, разноцветных кристаллов, и казалось, Лондон собирался превратиться из всамделишного в нечто совсем иное. Короче, улицы Лондона были готовы к торжественной праздничной иллюминации в рождественскую ночь.
Подойдя, как и всегда, вовремя к лавке «Paul Lahure & Son», Репнин не увидел Мэри, которая обычно по утрам мыла крыльцо. Мраморные ступеньки, однако, были чистые, белые, да и дверное стекло сверкало, будто зеркало, в которое он как бы входил. В лавке было пусто. Вернее, в канцелярии, к своему удивлению, он обнаружил полную деваху с глупым лицом, которая тут же поднялась со своего места и спросила: что ему угодно?
Затем, смутившись, сообщила — ее отец, Робинзон, вышел по делам, но скоро вернется. Репнин удивился, что она его не узнала или сделала вид, будто не поняла, кто он такой. Нахмурился. Молча спустился в подвал.
На лестнице тоже никого не встретил. Было странно, что в мастерской еще нет барышни Луны — Miss Moon.
Внизу он натолкнулся на Зуки, который, спеша куда-то с чайником в руках, поздоровался с ним по-итальянски, чего прежде никогда не делал. Buon giorno.
Позже сквозь щель в перегородке он видел, как итальянец, сидя на своем трехногом табурете, подбивает каблуки на женских туфлях. У него горела лампа.
Сняв пальто, Репнин подошел к пульту своего дирижерского стола, на котором кто-то уже разложил амбарные книги, журналы, счета, ручки, поставил чернильницу с красными и синими чернилами. Не видно было обычной стопки свежей почты. Он лишь заметил прислоненный к чернильнице белый конверт.
В подвале царила странная, мертвая тишина.
В те дни в подвале было холодно, но не был включен ни электрический камин, покрытый пылью, ни маленький рефлектор возле его стола. Согласно обычаю, принятому в английских банках — в том числе и в самых крупных, — годовой отчет следовало представлять в конце ноября. Леон Клод уже поджидал его, вдыхая аромат мимоз где-то в Монако.
Только тут Репнин заметил, что отчета, составлением которого он в те дни был занят, нет в ящике стола. Машинально он стал читать оставленное у чернильницы письмо.
В письме сообщалось о его увольнении.
Шаблонными, суконными фразами, принятыми в деловом мире, доводилось до его сведения, что — как ему и самому известно — предприятие переживает трудности и вынуждено сократить собственные расходы. Его увольняют с первого января (хотя предусмотренный законом для подобных случаев срок, как известно, всего неделя). Принимая во внимание его добросовестный труд, в знак благодарности ему будет выплачено жалованье за все время до указанного дня увольнения с тем, что, вынужденный подыскивать новое место службы, он может прекратить выполнение своих обязанностей немедленно. За месяц до официального увольнения. От него не требуют — в этом нет необходимости — введения в курс дел его преемника.
И правда, в конверте оказались деньги за четыре недели вперед — двадцать восемь фунтов. Пораженный Репнин извлек их, иронически улыбаясь. Кровь прилила к голове, но он был спокоен. Значит все произошло так, как ему предсказал итальянец. Увольнение. Письмо подписано Робинзоном, а предварительно младшим Лахуром, который в тот день в мастерской отсутствовал.
Итак, он уволен, хотя еще не проработал здесь и двух лет. Несколько минут Репнин сидит, молча, за столом, подпер голову руками, потирает лоб, будто хочет освободиться от навалившейся на него тяжести. Ни о чем не сообщает итальянцу за перегородкой.