За сеном и соломой отправлялись по сёлам на фуражировку, надеясь разжиться при случае курицей, гусем или целой свиньей. Лошадям тоже настало раздолье – им привозили немолоченный овес в снопах. Сначала они накидывались на угощение с жадностью и ели всё подряд: колосья вместе с соломой, а дня через три стали объедать только колосья.
Офицерам нравилось ездить на фуражировки, особенно по пустым помещичьим имениям (это было гораздо интереснее, чем обучать новобранцев или следить за работами). На биваках постепенно появились ломберные столы красного дерева, продавленные диваны, кресла и стулья; правда, мебель была ободранная и чаще трехногая, четвертую ножку кое-как прибивали гвоздями. Навезли и книг – коротать длинные вечера: приключения младенцев Дюкре-Дюмениля в лесах, на горах и безлюдных островах, страдания призраков в мрачных замках Анны Радклиф, пьесы Августа фон Коцебу, «Жиль Блас», путешествие капитана Кука… Всё это было таким же разрозненным, как и мебель: не хватало то начала, то конца, то середины, но никто не привередничал. Кроме того, в лагере составились общества, где можно было весело провести время. В картежных кружках метали банк и играли в бостон, а проигравшие сразу свое третное жалованье поневоле обратились в философов и обсуждали по вечерам вопросы мироздания – или разбирали баталии нынешней войны.
Компания порой подбиралась самая пестрая. К штабс-капитану 12-й роты конной артиллерии помимо его подчиненных приходили пить чай два майора Софийского полка – лифляндец и русский, два полковых доктора и поручик-англичанин. Самоваров не было, поэтому чай насыпали в медный чайник, где обычно кипятили воду. Каждый приходил со своим стаканом и трубкой; один из докторов приносил флягу и потчевал всех водкой, якобы настоенной на полыни и потому полезной для желудка, но если на дне этой фляги когда-то и лежала полынь, то теперь даже запаха ее не осталось. Расположившись у костров с трубками, сидя или лежа, кто как привык, говорили обо всём и обо всех.
Решение фельдмаршала оставить Москву, против которого раньше все восставали, теперь начинало казаться разумным: армию он сохранил, а Москву вернем. Французы там долго не удержатся; говорят, они голодают и бедствуют, их фуражиров бьют не только партизаны, но и мужики, – вон, в лагерь сегодня пригнали пленных. Но ведь и Барклай поступил бы точно так же – отчего же шельмуют этого благороднейшего, храброго и распорядительного генерала? Поскольку Первая и Вторая Западная армии теперь слились в одну, Барклай получил отставку и уехал со своим адъютантом Закревским во Владимир. Говорят, он серьезно захворал… Его винили за то, что он отступал, а почему он отступал – не говорили, вот солдаты и называли его изменником чуть ли не в глаза. Жаль его. Ни изменником, ни трусом он не был; офицеры, служившие под его началом в Финляндии, всегда защищали своего командира, а молодые почтительно помалкивали.
Новости добирались до лагеря черепашьим шагом; только «секретные», подслушанные адъютантами и ординарцами в главной квартире, разлетались в один момент. Запоздало узнав о смерти генерала Кульнева, знавшие его лично и по рассказам много жалели о нём. Жалели и князя Багратиона, но вместе с тем и осуждали: зачем же командующему везде бросаться самому, не думая о том, что будет с армией, когда его убьют. Досталось и графу Кутайсову, хотя и его сильно жалели: мало того, что начальник всей артиллерии скакал по передовым батареям, так еще и вздумал с пехотой атаковать неприятеля, как будто без него не обошлись бы: там ведь были и Раевский, и Паскевич, и Васильчиков… И младший Тучков погиб из удальства, а вот старшего жалко: он такой же рассудительный и хладнокровный, как Дохтуров, и пал не от неблагоразумия своего, а… видать, такая судьба.
В темном ясном небе густо высыпали звезды – казалось, что это души погибших всех чинов и возрастов смотрят теперь с высоты на своих товарищей, посылая им свой свет в ободрение.
– Не кажется ли вам, – спросил один из докторов, – что если бессмертные части нашего разума, сиречь ду́ши, соединившись с Божественным началом, сохраняют знание о прошлом, видя с высоты настоящее, то их участь незавидна? Неужели это и есть вечная жизнь – всё помнить и знать? Это было бы мучением. Я предпочел бы забвение и полный покой.
– Кто его знает, что там, – отозвался штабс-капитан, глядя вверх. – Планеты высоко, большие звезды еще выше, и малые всё дальше и дальше, и нет конца… Или всё же есть конец всему? И звездам, и пустоте?
– Я полагаю, пределов мира нет, как нет и его начала, – отвечал ему доктор, – хотя это и выше нашего понимания. Мир – вне нас и внутри нас, внутри каждого существа и предмета, от малейших до самых величайших.
– Я согласен с коллегой в том, что с нашим концом наши души присоединяются к своему началу, – вступил в разговор второй доктор (любитель полынной настойки). – И раз уж мы заговорили о душах, то не мешало бы помянуть их обычным порядком.
С этим согласились все без исключения и помянули души убитых горячею водою с ромом из запасов штабс-капитана.
От солдатских костров доносились песни, музыка, а иногда взрывы хохота: там вели свои разговоры и слушали сказочников с большим запасом разного рода историй, печатать которые не допустила бы цензура.
– Странная вещь, господа, – сказал майор-лифляндец, задумчиво затянувшись своей большой трубкой с мундштуком из козьей ножки. – Кажется, все мы дети одного Адама, а бьемся, деремся, стреляем, убиваем друг друга, точно мы дикие звери.
– Часто и родные дерутся не хуже собак, – возразил ему на это второй майор.
– А я полагаю, что Адамов было много, – заявил доктор-философ. – Не может быть, чтобы европейцы, турки, монголы, эфиопы, американцы имели только одного общего предка. У каждого племени был свой Адам, даже у нас, в России.
– И всё же это не мешает нам понимать друг друга, – вступил в разговор штабс-капитан. – Звери же, происходящие от разных предков, к тому не способны. Волки будут резать овец, лисы – душить кур, так уж у них заведено от природы, но мы-то, в самом деле? Разумные существа? Вот мы сидим здесь: русак, лифляндец, англичанин, я – остзейский немец, родившийся в Молдавии, – у одного костра, под одним небом, пьем чай из одного чайника… Если Адамы, так сказать, смогли поладить, то почему бы и целым племенам не жить так же? А то… Под Аустерлицем мы дрались против французов вместе с австрийцами, в Тильзите мы обнимались с французами, теперь австрийцы воюют с нами на стороне французов…
– Теперь другое, – произнес кто-то заплетающимся языком. – У них это дело р-родствен-ное.
В «Известиях из армии», которые зачитывали войскам, не помещали малоутешительные рапорты о положении армий на Волыни и около Риги, однако находились всезнайки, которые утверждали, что вялые действия против австрийцев и пруссаков, прежних наших союзников, объясняются политическими обстоятельствами: как только ситуация переломится, они не замедлят перейти на нашу сторону, вот и не нужно слишком теснить их.
С родственных и дружеских отношений между нациями перешли к собственным семьям, вспомнив, что с самого начала кампании никто еще не написал ни одного письма домой. Женатых в обществе не оказалось (штабс-капитан считал, что опутывать себя семьей раньше тридцати лет не стоит, а ему было двадцать шесть), но и родители, сестры, братья, должно быть, изнывали от тревоги о своих родных. Дружно решили непременно написать домой и отправить письма через главную квартиру; с этим честным намерением и разошлись.
Завтра будет новый день, новые труды. Война не закончена, еще предстоит тяжелый поход. Солдаты чистили ружья, точили сабли, подправляли оси у зарядных ящиков – за этим командиры следили строго. Портные шили зимние панталоны из крестьянского сукна – белые, серые, черные; сапожники строили сапоги, шорники исправляли конскую сбрую, плотники и кузнецы тоже трудились не покладая рук, коновалы осматривали лошадей и лечили подпарины от хомутов и седел, в лесах жгли уголь про запас… Вот поправимся чуток – и снова встретимся с французом.