Эльфрида, значит, помолвлена. Помогает ли она старикам? Наверное. Иначе, как им жить? Эльфрида работает на фабрике сигарет. Сколько она может зарабатывать? Двадцать марок в неделю? Двадцать пять? Если она и дает матери пятнадцать, могут ли на эти деньги прожить три человека? Да еще оплачивать из них квартиру, свет, отопление и все прочее?
Инфляция преодолена, марка стабилизована. Но маленьким людям от этого не легче. Цена марки поднялась, а нужда возросла. Найдет ли Вальтер работу, выйдя на волю после года тюрьмы? Не внесут ли его в проскрипционные списки? Вальтер не знает страха перед жизнью; но — родители, Кат, ребенок… Стоит ему подумать о них, и он чувствует, что его вера в себя начинает колебаться. «Мне еще и двадцати трех нет, черт возьми!» — простонал он, но тут же коротко рассмеялся и распрямил плечи.
II
Утром 4-го августа в камеру к Вальтеру вошел надзиратель Хартвиг. Вид у него был торжественный, словно он пришел поздравить с днем рождения. Он протянул Вальтеру руку.
— Ну вот и конец твоей неволе. Поздравляю и желаю всех благ. «До свиданья» я все-таки воздержусь сказать.
— Спасибо. А мне хочется сказать тебе, что ты вроде бы порядочный человек.
— Тюремщик покорно благодарит за комплимент.
— Я сказал «вроде бы». Не задирай носа сразу.
— Молокосос! Если не к своему надзирателю, то хоть к его сединам питай почтение!
— К сединам? Старость уважать? Тоже выдумал! Еще Гете сказал, что всех, кому перевалило за тридцать, надо на свалку.
— Бедное человечество — и напускают же на него таких чудищ, как ты! — смеясь, простонал Хартвиг.
— Шутки в сторону, — продолжал Вальтер. — Известно ли тебе, что сегодня исполняется десять лет с того дня, как в рейхстаге социал-демократы присягнули на верность кайзеру и обещали свою полную поддержку в затеваемой им мировой войне?
Толстяк Хартвиг воздел очи к небу.
— О боже, что вы за люди! Десять лет прошло, а вы все еще не можете успокоиться!
— Вместо того, чтобы приходить из-за нас в отчаянье, ты, социал-демократ, лучше подумал бы, что́ за эти десять лет произошло. Тогда, может, и ты увидел бы, как чиновники твоей партии глумятся над духовным наследием Карла Маркса. Если бы не социал-демократы, капитализм в Германии ни часу более не просуществовал бы.
— Хватит! — воскликнул Хартвиг. — Мне приказано выставить тебя отсюда. Укладывай свое барахлишко и — марш! На волю!
— Я уже все уложил.
— Тем лучше. Окинь еще раз глазом камеру, придет, быть может, время, когда тебя потянет к ней и к старому Хартвигу.
Вальтер взглянул на надзирателя. Тот стоял нахмурясь, но видно было, что это больше наиграно. Вальтер улыбнулся и протянул ему руку.
— Спасибо тебе, то-ва-рищ Хартвиг. А я — я все-таки говорю «до свидания». Но до свидания не здесь, а на воле, в объединенной рабочей партии, где борьбу за социализм мы будем вести сообща.
Хартвиг пожал протянутую руку и, явно растроганный, сказал:
— Всего тебе хорошего! Всего хорошего! А теперь — ступай!
Вальтер бегом пустился вниз по железной лестнице. За собой он услышал голос Хартвига:
— Центральная! Пропустить одного!
III
Никого не увидев у ворот, Вальтер почувствовал легкое разочарование, — он ждал, что кто-нибудь его встретит. Но, возможно, мать думала, что его выпустят во второй половине дня. Ей, что вполне вероятно, могли дать неправильную справку в канцелярии тюрьмы. Иначе она обязательно пришла бы.
Медленно шел Вальтер по такой знакомой Тотеналлее; много лет подряд ходил он по этой улице на завод, много долгих лет ученичества. У ворот, из которых он только что вышел, стоял однажды приговоренный к смерти строительный рабочий Науман и в последний час своей жизни помахал ему рукой. Этот рабочий тоже был противником войны, и, чтобы его не послали убивать ни в чем не повинных людей в других странах, он убил у себя в Германии офицера.
Этого случая (не весной ли 1916 года казнили Наумана?) Вальтер никогда не забудет. Он запечатлелся в его памяти как неумолкающий призыв. Более восьми лет прошло с тех пор.
За верхушками деревьев показалась массивная колокольня церкви Милосердия. Летом 1919 года победившие рабочие бросили в эту же тюрьму добровольцев, а спустя несколько часов выпустили их под честное слово никогда больше не выступать против рабочих. Негодяи стреляли в женщин и детей, и никто из них не только года не отсидел за решеткой, полных суток не пробыл в тюрьме. Свое «честное слово» они через час растоптали.
Клубы горячего пара ударили в лицо Вальтеру, когда он переступил порог родительского дома. Неужели мать как раз сегодня решила устроить стирку? Вальтер увидел ее, склонившуюся над корытом, окутанным паром. Он почувствовал комок в горле.
— Мама!
Только сейчас Фрида Брентен заметила, что в кухню кто-то вошел. Она увидела сына, он улыбался ей, и на еще молодом лице ее радостно засияли ему навстречу большие лучистые глаза.
— Ты?
Она стряхнула мыльную пену с покрасневших от горячей воды рук. Вальтер обнял мать и был рад, что она на мгновение прижалась мокрым воспаленным лицом к его груди и не заметила его смущения.
— Слава богу! Ты наконец дома!
— Где отец?
— В столовой. Считает минуты до твоего возвращения. В тюрьме нам сказали, что раньше трех-четырех часов тебя и ждать нечего. А я хотела справиться со стиркой до обеда… Ты хорошо выглядишь, сынок. Совсем не похудел… Голоден? Приготовить хороший завтрак?
— Я не хочу есть, мама.
Но Фрида Брентен уже поставила чайник на плиту.
— Стираешь на людей?
— Не спрашивай! С тех пор, как пришлось продать магазин, все пошло под гору. Я рада хоть что-нибудь заработать. Но убирать конторские помещения ноги мои не позволяют. Стирать — это я еще могу.
Карл Брентен поднял голову и повернулся лицом к двери. Он сидел в кресле, спиной к двери. Вальтер видел, что руки отца беспокойно скользят по подлокотникам кресла. Лицо как-то неестественно раздуто, щеки, шея и подбородок дрябло обвисли.
— Здравствуй, папа!
Вальтер взял его руку и испугался, такая она была вялая, бессильная. Губы шевелились, но слов не слышно было. Он придвинул стул и сел против отца.
— Ты болен, папа?
— Всё глаза, знаешь ли. Глаза меня совсем убивают.
— Надо тебе исследоваться.
— Нет, нет! — с ужасом отмахнулся Карл Брентен. — Бога ради, никаких исследований. Я все равно долго не протяну.
— Ну что ты в самом деле? Тебе еще и пятидесяти нет, а ты собираешься поставить точку.
— Один глаз они мне погубили. Если еще… Нет, уж лучше конец.
— Брось, папа, эти речи. Ты ведь еще видишь. И если…
— Еще, сынок! Да, еще. Но как раз здоровый глаз меня и беспокоит. Со дня на день он видит все хуже.
— Теперь я дома, папа, и все будет хорошо. Вылечим тебя. Поместим в санаторий.
— Для бедного человека санаторий — его кровать.
Вальтер незаметно оглядел комнату. Она показалась ему какой-то странно пустой. Присмотревшись, он увидел, что нет комода красного дерева. И стенных часов, мелодичный звон которых так любил отец. И еще, наверно, немало вещей не хватает.
— Ты был уже в МОПРе? — спросил отец.
— Я еще нигде не был. Ведь только час назад меня выпустили… МОПР? Что это такое и что мне там делать?
— Освобожденные политические заключенные получают там пособие. Говорят, размер его устанавливается по длительности заключения.
У Вальтера вся кровь отхлынула с лица. Плохо, видно, очень плохо обстоят дела…
IV
Вальтеру показалось, что Кат удивительно переменилась. Стала очень стройной. И волосы коротко остригла.
— Твои чудесные волосы!..
— Они были чересчур длинные и тяжелые, у меня вечно болела голова, — ответила Кат несколько раздраженно. Коротко стриженные волосы только, что входили в моду, и случалось, что мальчишки на улице кричали ей вслед: «Гляди-ка, Аста Нильсен!»