А доктор, гляжу, совсем чумной стал. То отойдет, то подойдет, то склонит голову влево, то вправо, то один глаз прищурит, то другой. Потом подошел совсем близко, снял близорукие очки и стал подпись искать: что за мастер рисовал, какой такой Репин или Суриков. Но надписи не оказалось. В углу справа стояла какая-то закорючка, но догадаться, что она означает, было невозможно. Доктор взглянул на обратную сторону. И там ничего.
— Может, французская? — говорю.
— Почему французская? — не понял доктор.
— Да больно уж красивая…
Доктор ничего не ответил, только пожал плечами, и опять к пану:
— Где пан взял эту штуку? — спрашивает.
Пан Залесский объяснил, что эту штуку он нашел на чердаке дома, в котором поселился. Не было ли там еще таких штук? Нет, не было. Одна эта… Кто-то завернул ее в одеяло, завалил сверху всяким тряпьем и хламьем и так оставил. Ему, пану Залесскому, эта кобета ни к чему, а пан доктор, когда вернется до России, может, вставит в раму и у себя в квартире повесит.
Доктор глянул на меня, я — на него. Мы поняли друг друга без слов.
— Мы, пан, никаких гонораров не берем, тем более за лечение,— объясняет пану Залесскому.— А что касается этой штуки, то она должна висеть не в квартире, а в музее, чуешь? Поезжай-ка в Лодзь или во Вроцлав, куда ближе, и покажи ее понимающим людям.
Пан Залесский растерялся, но, делать нечего, картину взял. Марылька чуть не плакала.
Спал я в эту ночь опять плоховато — все родные места из головы не выходили. Уснул только средь ночи, и уснул крепко, как будто на дно омута опустился, и проспал бы долго, если бы меня не растолкал младший сержант Кутузов.
Я едва разлепил веки.
— В чем дело,— спрашиваю,— что стряслось?
— Там опять этот пан Залесский… Про каких-то жолнежев толкует,— отвечает.
Быстренько оделся, надел портупею, вышел. Гляжу, на парадном крыльце стоит перепуганный до смерти пан Залесский, на этот раз один, без Марыльки, и показывает куда-то в сторону леса. Показывает, лопочет что-то по-польски, быстро-быстро лопочет, а что,— убей, не могу понять.
— Да говори ты помедленнее, что сыпешь, как из решета? — Я, признаться сказать, даже разозлился со сна.
Пан Залесский немного успокоился.
— Пане поручнику… товарищ, там германские жолнежы… лес палят! — наконец объяснил по-человечески.
Что за чепуха, думаю, откуда здесь германские жолнежы, то есть солдаты? Может, какая-нибудь бродячая банда, думаю? Но и в это не шибко верилось. Сколько живем здесь, в Силезии, сколько раз ходили-бродили по одиночке и ночевали по одиночке, доктор со своей двустволкой куда только не забирался, и ничего, проносило. Во всяком случае, я не помню ни одного такого случая.
Не иначе, как пан что-то напутал, думаю.
Все же приказал разбудить Кравчука и Будько, а заодно и доктора и вот мы впятером, вооруженные кто автоматом, кто карабином или пистолетом, шагаем к лесу, где, и правда, горит костер. Пан Залесский остался ждать нашего возвращения на крыльце графского дворца. Вот мы миновали сарай, где стоит наш пресс. Вот приблизились к опушке леса… Что за чертовщина, и в самом деле вокруг костра сгрудилось человек семь в немецкой военной форме. Плотно прижались друг к другу и… дрыхнут без задних ног. Никакого оружия, даже пистолетов, при них не видно. Одни котелки да кружки.
Кутузов хотел дать очередь из автомата в воздух, чтобы сразу поставить на ноги этих вояк, но я остановил его:
— Побереги патроны, пригодятся…
Подойдя вплотную, я окликнул. Серо-зеленые шинели зашевелились. Люди терли глаза, вставали, переминались с ноги на ногу. На нас они глядели растерянно и испуганно.
В разговоре выяснилось, что это и точно солдаты, только не немецкие, а австрийские, и возвращаются они из плена. На них просто-напросто махнули рукой: «Идите!» — вот они и идут… Идут через Силезию, потом пойдут через Саксонию, Баварию… Доктор удивился: зачем давать такой крюк, когда проще шпарить напрямую, через Чехоеловакию. Оказалось, напрямую, через Чехословакию, они боятся, потому что в Чехословакии их могут перестрелять. Даже здесь, на бывших немецких землях, они держатся подальше от деревень.
— Ну и австрияки — бравые вояки,— съехидничал младший сержант Кутузов.
Мы позвали их в усадьбу, накормили, чем могли, и отпустили дальше. Австрийцы, все семеро, благодарили доктора, так как, по незнанию обстановки, считали, что он здесь главный. Пан Залесский не сразу понял, зачем мы это сделали. По его разумению, мы не должны бы-эли этого делать, то есть отпускать, потому что по ночам они опять станут палить лес.
— Ты, пан, за нас держись! Мы тебя от любых иностранных жолнежев защитим! — подсмеивался над ним Кутузов.
9 августа 45 г.
Наш сенокос подходит к концу. Сегодня утром Кутузов остановив меня на парадном крыльце и говорит:
— Есть идея, товарищ лейтенант!
— Ну, слушаю, выкладывай свою идею,— говорю.
— Немецкие фрау хорошо работали…
— И что же, медали им, что ли, за это на грудь повесить?
— Нет, не медали. Медали им ни к чему. Я считаю, надо устроить прощальный ужин. Спирт есть, мясом нас обеспечит доктор, что же касается готовки, то в помощь Максимову можно выделить двух-трех опытных фрау.
— Пана Залесского еще пригласить! — ввернул доктор.
— А что? Хоть он никакого касательства к сенокосу не имеет, можно и пана Залесского,— не замечая иронического тона доктора, продолжал Кутузов.— Они же соседи, пусть притираются, пусть учатся уважать друг друга.
— Они уже тыщу лет, как притираются, и все никак не могут притереться.
— А мы на что? Поможем!
— Слушай, младший сержант, да тебе не сено косить, а на конференциях заседать! — опять съязвил доктор.
А Кутузов глазом не моргнул и ухом не повел. Серьезную рожу скорчил, ага, говорит, я только, говорит, о конференциях и мечтаю. Вот ворочусь, говорит, к себе на Смоленщину, соберу баб и мужиков, которые несожженными остались, и сразу объявлю дискуссию на международную тему.
— Ну, так как же насчет ужина, товарищ лейтенант? — снова обратился ко мне.
— Что ж, говорю, ужин так ужин, черт с тобой, разрешаю взять из имеющихся запасов литров пять спирту и подстрелить пару косуль, я полагаю, в графском стаде не убудет, а нам кстати.
— У меня есть встречное предложение,— после минутного размышления сказал доктор.— Приметил я укромное местечко, куда олени ходят на водопой. Их здесь развелось пропасть, одного рогача, я полагаю, взять можно.
— Бери,— говорю,— но только одного. Самого старого.
— Который по девкам ходить не может? — ухмыльнулся доктор.
— Да, того самого,— говорю.
На этом и порешили. Кутузов козырнул, как и положено, и повел команду на работу.
Я обошел усадьбу, заглянул на конюшню. Ганса нигде не было. Наверно, уехал вместе с Кравчуком прессовать сено. Я сам запряг гнедых в коляску, смазал оси мазутом, чтоб не шибко скрипели, и тронулся в дорогу. Стыдно сказать-признаться, но меня все время тянуло туда, к тому прессу, где вместе с другими фрау работала и фрау Лиза, от одного вида которой у меня темнело в глазах. Вообще-то ее звали Лизелоттой, но она сказала, что можно звать просто Лизой. Да так оно и проще, и привычнее.
Мне кажется, я тоже ей нравлюсь. Все-таки офицер, лейтенант, начальник над всей командой… А может, и другое что нашла, во мне, не знаю, только, когда я появляюсь, она как чуть поглядывает в мою сторону и все время улыбается. Нашу взаимную симпатию все, конечно, сразу заметили. Но фрау Лиза никого не стесняется, даже своих подружек, и продолжает поглядывать и улыбаться.
А три дня назад кончили работу, она подходит и всем видом показывает, что прокатиться со мной желает.
— Гут, гут,— киваю на коляску.
Думал — шутит… А она и вправду вспорхнула, как птичка, и уселась рядом со мной.
Поехали мы с нею через лес. Справа и слева дубы, липы и сосны стоят не шевелясь, над головой синее небо — хорошо! Я пустил гнедых на божью волю, любуюсь, значит, чужой природой и на фрау Лизу украдкой поглядываю. Всем ты, думаю, взяла — и лицом, и телом,— жалко имя у тебя неподходящее. Назовешь, сразу своя Лизавета Семеновна на ум приходит, и язык отнимается.