– А теперь, – шепчу маме на ухо, – давай посмотрим ромашки. Они похожи на маленькие солнышки. На маленькие земные солнышки.
Мама улыбается, целует меня в лоб. Она берёт меня за руку, и я чувствую её родное тепло. Мама гладит меня, и я открываю глаза.
Сухой ветер поднимает края серого тента, и всё пространство заливает невыносимый солнечный свет. Жара. Грязный брезент опускается, и свет меркнет. Вокруг летают жёлтые звездочки. Издалека доносятся голоса. Ветер вновь поднимает брезент палатки, и на этот раз вместе с пронзительным солнцем приносит песок. Сквозь боль я смотрю на светящиеся края ткани. Порыв ветра почти полностью открывает дверь в мой маленький мирок, я не выдерживаю ослепительного света и закрываю глаза.
Напротив меня сидит Ребекка. Милая Ребекка. Мы вместе ходили на завтраки, ели в белоснежной столовой. Как и все на ковчегах. Я любила садиться у окна-экрана с цифровым миром внутри. Иногда экраны показывали море. Я люблю море. Тебе, правда, больше нравятся горы. Поэтому, когда ты приходила в гости в мою каюту, я переключала родительские берёзы на твои любимые горные хребты. Помню, когда мы были маленькими, мы воровали из столовой еду, приходили в каюту, включали горы и представляли, будто отправились на пикник. Когда мои родители узнали о наших проказах, они рассказали твоим, и мы все вместе устроили большой семейный отдых на природе. Я никогда не забуду тот день. День, когда я была счастлива.
– Кто такая Ребекка? – спрашивает сиплый голос с сильным акцентом.
С трудом открываю глаза и поворачиваю голову: рядом со мной, недалеко от входа в палатку, сидит мужчина. Собрав все силы, стараюсь его разглядеть. Человек весь в лохмотьях, обросший. Кажется, подле него лежит оружие. Только не могу понять, какое. Никогда такого не видела – похоже на древнее ружьё.
– Подруга, – отвечаю. Голос режет пересохшую гортань, и я прошу воды.
Человек смеётся и качает косматой головой.
– Ты за день пила воды больше, чем я выпил за всю свою жизнь! Антибиотики у вас там, да? Даже водопровод, слышал, есть. А мы тут дохнем, как крысы, – он поднимает своё оружие и направляет на меня. – Кто такая Ребекка? Отвечай!
Наверное, я должна испугаться. Но то ли нестерпимая головная боль, то ли невыносимая жара так действует: я просто кладу голову обратно и устремляю взор в потолок. На коричнево-серой ткани распускаются грязные пятна, будто цветы. Серые, коричневые, бурые. Некоторые похожи на запёкшуюся кровь. Как на потолке могла оказаться кровь?
– Отвечай! – повторяет голос, а я не могу пошевелиться. Пусть стреляет. По крайней мере, мёртвые не чувствуют боли.
– Зак, ты с ума сошёл? – доносится издалека другой голос, и я слышу, как опускается ружьё.
– Да зачем с ней возиться? – хрипло огрызается Зак. – На мясо – и дело с концом. Я бы их всех оттуда перестрелял. Чёртовы землеройки.
Землеройки. Это, видимо, ко мне. Папа иногда в шутку называл нас землеройками. Он говорил, что нельзя забывать, откуда мы. А мы – с поверхности. Значит, я наверху?
Такой свет может быть только наверху. И жара. На ковчеге не бывает жарко. Сейчас же удушающе жарко и ослепительно светло. Как во время взрыва. Взрыв. Оглушительный взрыв и пожар. Кажется, подбили наш бронеход. И, кажется, это были не иные: я не помню гула истребителей. Я ничего не помню. Хотя… Кажется, меня направили в Вавилон. Меня и ещё четверых учёных. Вот только не помню зачем. Кажется, для участия в проекте, как-то связанным с «Араратом». Со мной ехала Ребекка, она тоже биолог, ещё был Том, физик. Помню Александра, химика, и Зульфию, инженера. Нас сопровождал отряд солдат. У них было своё задание.
– Пить будешь? – спрашивают.
Чувствую, как к губам подносят стакан. Делаю глоток и закашливаюсь: вода тёплая, горькая, маслянистая. Воняет.
Смех.
– Другой воды у нас нет, – отвечает голос, и я открываю глаза. Рядом сидит молодой человек, примерно моего возраста. Его кожа смуглая от палящего солнца, одежда просаленная, а свалявшиеся волосы собраны в пучок. Жестянка, из которой он пытался поить меня, покрыта слоем липкой гниющей грязи. От мысли, что я пила из этой посуды, меня скручивает рвотный позыв. Мужчина укоризненно качает головой. Если не будешь пить, говорит, умрёшь. Если захочешь жить, привыкнешь. Он оставляет подле меня посуду и уходит. Чтобы выйти, набрасывает на себя какой-то балахон, поднимает полы тента, и на мгновение меня ослепляет неистовый солнечный свет. Я ложусь и закрываю глаза. Я лучше умру, чем пить весь этот букет инфекций. Лучше смерть от жажды, чем жизнь в этом испепеляющем аду или мучительная гибель от какого-нибудь заболевания.
Я помню из загрузок, что наверху остались люди. Ковчеги не в состоянии принять всех жителей Земли. Лет тридцать назад ещё проводились операции по отбору новобранцев: на войне с иными гибнет много людей. Сейчас вниз уже не забирают. У жителей поверхности слишком много мутаций от солнечной радиации, слишком много неизлечимых болезней… И теперь тут, на родине мамы, я. Мама родилась наверху. Она часто рассказывала мне о северном городе в котором жила. О её дедушке Кариме, у которого отец был астрономом, о её друге, Рустаме, и о занавеске в ромашку. Мама, моя милая мама…
Мама любила Вивальди. Помню, у неё на будильнике стояла «Весна». Когда я была маленькой, я вставала чуть раньше родителей и прокрадывалась в их комнату. Я тихо ложилась на постель между мамой и папой и ждала начала аллегро. Сейчас я понимаю, что, конечно же, будила обоих. Но тогда… Они так терпеливо изображали сон, что я верила. Верила, что моих родных будят первые аккорды творения гениального классика и лёгкий шум несуществующих берёз. Мама сонно гладила меня по голове и называла «моё чудо». Спустя много лет я узнала, что, оказывается, я – действительно чудо. Ведь врачи говорили маме, что она не может иметь детей.
Ещё мама мечтала попробовать малину. Она очень любила малиновый джем. Во времена её молодости всё только начиналось, и люди кушали эти противные каши, сдобренные синтетическим вареньем. Поэтому я была очень рада, когда сканирование и тесты определили меня биологом. Мне тогда было десять лет, и я мечтала вырастить для мамы настоящую малину. Не знаю почему, но именно это растение никто не синтезировал из сохранённого генетического материала. В те времена лаборатория знала уже много воскрешённых культур, но малины не было. Я очень хотела вырастить малину для мамы… Мама, кажется, у меня получилось. Получилось… Получилось в тот самый день, когда ваш с папой истребитель подбили. Мне исполнилось семнадцать, и я сдавала свой первый курсовой проект: реконструирование вымерших видов плодово-ягодных культур.
Помню, как долго стояла у входа в аэростоянку, на верхнем ярусе. Пришла сразу после экзамена, не могла ждать. Я хотела скорее сообщить маме, что у неё скоро будет настоящая малина! Стояла чуть дальше встречающих военных и врачей. Гражданским обычно не разрешали присутствовать на прибытии истребителей, но для меня делали исключение – родители были заслуженными пилотами. Ещё год полётов – и оба ушли бы в отставку. Слышала, что говорили, будто бой был особенно тяжёлым. Что много потерь. От этих разговоров веяло каким-то странным щемящим чувством. Чувством невыразимой тоски, глубокой и вечной. Сейчас я уже знаю, что это, это – дыхание смерти. Дух вечности. Но тогда… Я стояла за массивными спинами солдат и с замиранием сердца смотрела на прибывающих. Раненых действительно было много. Некоторые самолёты возвращались на одном двигателе. Их окружал чёрный дым и от них разило неестественной едкой вонью умирающих машин. Я стояла и смотрела, как людей выносят на носилках, как кричат врачи, как бегут за подмогой военные… Я стояла и смотрела, как закрывается потолок аэростоянки, как уходят последние пилоты, как пустеет зал. В воцарившемся хаосе про меня забыли. Я стояла и смотрела, как робот приехал убирать лужи крови и топлива. Я стояла и не могла поверить, что мой самолёт уже никогда не прилетит. Стояла, пока мягкий голос системы не объявил, что аэростоянка закрывается и гражданам ковчега необходимо покинуть помещение. И тогда я поняла, что осталась одна.