Каролю и Маре было совсем не до меня. Что-то испортилось в их отношениях, а они, вместо того чтобы замереть и оглядеться, заменить неисправную деталь и только потом ехать дальше, неслись как безумные в предвыборной гонке. Кофепития на крыше стали скучным занятием. Дом четы Гуэта кишел мальчиками из предвыборного штаба. Кормить их шашлыками Мара отказалась наотрез, да и Кароль не хотел умалять свое достоинство и появляться перед молокососами в фартуке. Мальчики и так ели из его рук. Поэтому заказывали пиццу из соседней пиццерии. А что это за посиделки на крыше без вина и шашлыков, да еще под бесконечные сплетни о Викторе и старом мэре? Ни о чем другом мальчики Гуэты говорить не хотели и не умели.
А мои соседи по улице воевали с мэрией, Электрокомпанией и Телефонной компанией. За столбы.
Столбы, которые несли на себе электрические провода и телефонные кабели в наш район, были старые. Они наклонились, расщепились и требовали замены. Провода просели, голоса ускользали, важные беседы прерывались шумом и треском, электричество часто прекращало поступательный ход, и все соглашались с тем, что столбы надо менять. Но мэрия кивала на Электрокомпанию, а та на Телефонную компанию, которая упрямо твердила, что столбы давно завезли.
Где они, эти столбы, никто не знал, а я знала, но раскрывать тайну не собиралась, поскольку именно на этих столбах покоилась крыша моего дворца. По этой причине принимать участие в борьбе мне было неловко. И соседи на меня обиделись.
Раньше не успевала я распахнуть ставни, объявляя миру тем самым о своем желании встретиться с ним лицом к лицу, как появлялась соседка Варда с шипящей яичницей на сковородке. Семенила в своих застиранных шароварах, меленько перебирая рваными сандалиями по уличной пыли. Сковорода впереди, за ней едва поспевает тяжелый Вардин нос, густо смазанный сливками. О, этот белоснежный нос-айсберг на фоне малиновых щек с ошметками клубники, утренний косметический салон на дому!
Жизнь Варды была проста, сурова, богата хлопотами и бедна событиями. В шесть утра — подать завтрак мужу Эзре, шоферу-дальнобойщику, слепить ему бутерброды из разрезанных вдоль булок, заполнить термосы кофе, потом запустить стиральную машину. Это означает: разобрать грязное белье, загрузить машину, снять с веревок то, что развешивала вчера, сложить аккуратно и разложить по шкафам, вытащить белье из машины, закончившей стирать, загрузить следующую порцию, а вытащенное развесить. И так — бегом! — шесть дней в неделю. В субботу машина отдыхает, а Варда кормит собственную семью и еще пять семей мужниных братьев и сестер. Детей у нее тоже пять. Стиральная машина стонет и журчит, дети орут, не желают просыпаться. На кого-то не хватило молока, у кого-то не оказалось парных носков, порвался шнурок от ботинка, пропала книжка, разболелся живот. Наконец старшие ушли в школу, Варда оттащила младшего в садик, вернулась бегом, — и вот она у моей калитки. Преданная, смешливая, вовсе не глупая дура-баба. И наш с ней совместный завтрак в десятом часу утра совсем не скучная процедура.
Но не успевает Варда убраться вместе со своей сковородой, как в калитку тихонько стучит мадам Провансаль. Это я ее так назвала, потому что Марсель Коэн родилась в Провансе, и больше ей гордиться нечем. Приходится она Варде дальней родственницей, живет в маленьком домике на ее участке, помогает по хозяйству, два раза в неделю дежурит на почте, и я никак не могу взять в толк, зачем на почте дежурные? Что там может произойти с шести вечера до пяти утра? Но какие-никакие деньги они все же платят, а в остальное время мадам Провансаль вяжет тапочки и шали. Стучит она в калитку терпеливо. Пока не выйду на крыльцо, так и будет тюкать кулачком. И обязательно что-нибудь несет: самовязанные носочки, сливу, пирожок или чашечку, наполненную вареньем.
Пристроится в кресле с чашечкой кофе и будет пить из этой чашечки час, а то и два. И стрекотать будет, как швейная машинка. Про Варду, про свой Прованс, про людей, которых я не знаю, черт знает про что еще. Безобидное существо, но зоркое. Новое пятнышко на скатерке и то разглядит: «Ай, ай! Не огорчайся. Я тебе вышью новую скатерку!» А уж если новый предмет в доме появился, обнюхает его со всех сторон, обгложет глазами, рассмотрит до последнего гвоздика. Как-то я посадила ее напротив антикварной вазочки, так она тут же настрекотала полное ее описание. Просто создана для того, чтобы каталоги заполнять.
А еще Муса, сосед Варды. И домовладелец Глуска с женой, последний дом на нашей улице. И Венди, сумасшедшая американка с соседней улицы, работающая в галерее Пинхаса. И Якутиэль, хозяин торговой точки на углу, привыкший к прозвищу Якут. Нет, не получается у меня, чтоб без отступлений.
Бывало, прихожу домой, а на моей террасе пир горой. Принесли с собой угощение и сидят перед закрытой дверью, словно мое крыльцо — это местный клуб, домашнее бистро. И вдруг — никого. Пусто. Ни Варда, ни мадам Прованс, ни даже бесстрастный Якут не заходят. А на улице отворачиваются. И все из-за этих проклятых столбов. Ну и черт с ними!
А если ни Чумы, ни Кароля, ни Мары, ни Бенджи, ни Женьки, ни соседей — кто остается? Один только Шмерль, глядящий на меня из Паньолевых картинок, как дитя бессловесное, как душа, тела не обретшая и молящая: «Выпусти! Обозначь! Создай! Восстанови! Оживи!»
И тут случилось вот что: Кароль продал мне свою галерею. Имеет ли это отношение к Шмерлю? Ясное дело, имеет. Но какое? У этого вопроса есть два измерения: рациональное и мистическое. Начнем со второго. Если Малах Шмерль — один из тридцати шести праведников, ввиду чего ему открыты дела земные и небесные, тогда надо предположить, что он вмешался и заставил Кароля продать мне галерею. И сделал это именно тогда, когда я уже подумывала о том, чтобы плюнуть на все, в том числе и на Шмерлевы картинки, и уехать в Париж. А если идти к началу, тогда так: Кароль предложил мне галерею, а без картин Малаха не было смысла в моем решении согласиться взять ее. Дело в том, что галерея Кароля была, в сущности, обыкновенной лавкой древностей, к тому же древностей не слишком древних и не особо интересных. Но я-то не Кароль. Если уж мне, искусствоведу, попала в руки галерея, то ее полагалось выстроить по всем правилам.
А чем занимается настоящая галерея? Поиском талантов, их продвижением и — это уж вытекает само из себя — созданием капитала, направленного на еще более изощренный поиск и активное продвижение этих самых талантов. Только кто же из серьезных художников пойдет ко мне выставляться, если у меня ни связей, ни имени? Что я могу для него сделать?
Связи и репутацию предстояло создать. И начать я могла только с того, что имела, со Шмерля. И не в том суть, был ли Шмерль Шмерлем или Шмерлем какое-то время был Паньоль. Это дело десятое. Важно то, что в 1935 году в Нес-Ционе жил замечательный художник, которого не заметили, не оценили, а потом начисто забыли. Открыть такого художника и заставить мир его признать — большая заслуга, после которой ни один искусствовед безвестным уже не остается.
В том, что Малах Шмерль был замечательным художником, я не сомневалась. Это подтвердил мне и искусствовед Шевах Моско, вернувшийся из Японии, но не в сентябре, а в январе.
Январь — месяц не туристический. Море злится, ветер носится по узким улочкам Яффы, как злобный хулиган. Стены старых домов пропускают сквозь трещины влагу, куда ни войдешь — на стенах пятна сырости, капает с потолков и тошнит от запаха плесени. А главное — холодно, до костей пробирает.
Мой дом не течет, я все щели законопатила и стены оштукатурила на совесть. Но помещение с потолками на высоте почти пяти метров прогреть невозможно. Посреди шикарного пола дымит керосиновая печка, и жизнь вертится вокруг этого воняющего и коптящего источника тепла. Кресла жмутся к печке-вонялке, столик перебрался к ней поближе, радио соскочило с привычного места и устроилось рядом. А чуть поодаль и прямо на полу выстроилась батарея чашек с присохшей к стенкам и донышку кофейной гущей. Вода в моем доме нагревается солнцем, подключать воду к электричеству дорого. Солнца нет, эрго: горячей воды тоже нет. А мыть посуду в ледяной воде — это уж извините!