Литмир - Электронная Библиотека

Лялька!

Я опять одна. Времена стали совсем плохие, всюду хамье, на деньги ничего не купишь, едим гадость, пьем гадость. Я слышала, ты купила дом и разошлась с мужем. Это хорошо. Надеюсь, тот, кто теперь с тобой, за тобой лучше присмотрит. Пришли нам немного одежды. Лучше всего джинсы «Ливайс» и цветные рубашки. Их можно обменять на еду. Надеюсь, это тебя не затруднит. Сима готова бросить все, даже квартиру, чтобы ехать к тебе. Я ее отговариваю. Даже если отпустят, что она там будет делать? Если бы намечались дети — это другое дело, нянька тебе нужна. А так — нечего на шею садиться. Но все же ты реши сама. Если надумаешь звать Симу к себе, зови в гости как партизанку и спасительницу евреев. Саша Белоконь свидетельство давно подписал. Да и есть это стопроцентная правда. Если бы не крайняя ситуация, я бы тебя не затруднила. Да, не знала, писать ли об этом… Саша Белоконь умер от инфаркта. Впрочем, Сима твоей подруге об этом уже давно написала. То, что мы пережили, не любое сердце может выдержать. Будь здорова! Мама.

Дальше шла длинная приписка убористым Симиным почерком. На чтение этой части у меня просто не хватило душевных сил. Не письмо, а удар ниже пояса. Ну ладно! Джинсы и рубашки — с этим справлюсь. А вот с Симой… тут нужно подумать. Сима-Серафима…

Она была связной в партизанской дивизии того самого легендарного Александра Белоконя, и список ее подвигов так велик, что самой своей величиной помешал снять о Симе фильм. Сима не умещалась в полтора часа показа. Когда очередной подвиг выпадал из списка, нам звонили со студии, и Сима говорила: «Помилуйте, но это же было самое интересное и значительное во всей эпопээ!» А положив трубку, хихикала: «Пусть попотеют!»

Кончилось тем, что сценарий положили на полку, а знаменитая разведчица осталась никому не известным товароведом. Только перед Девятым мая о ней вдруг вспоминали. Сима надевала синий шерстяной костюм. Мама срочно перешивала одну из своих белых блузок, в которую приходилось вставлять много клиньев, поскольку наша Сима была полногруда. А я чистила зубным порошком Симины ордена и медали. Мама пришпиливала их к пиджаку, и Сима отправлялась «в люди». Мама оставалась дома. Она не любила «людей из партизанки». Сима понимающе кивала. Она и сама их не жаловала, но праздник есть праздник.

Сима-Серафима и заставила некогда Александра Белоконя принять в отряд маму — тощую, заморенную, да еще и беременную жидовку в прыщах и коросте, и назначила ее своей помощницей. Еще Сима была единственной особой женского пола во всей партизанке, на которую дядя Саша не смел положить ни глаз, ни руку. Он ее слушался и даже побаивался. Сима никогда никому ничего не спускала.

Считается, что маму привез в послевоенный Ленинград Александр Белоконь, но на самом деле ее привезла в свой родной город Серафима Попова, а дядя Саша потащился за ними. И поскольку я уже жила и даже ходила, он поехал не за ними, а за нами. И мы поселились в довоенной Симиной квартире на улице Каляева, бывшей Захарьевской, где когда-то жили в казармах кавалергарды, которыми командовал Захарий Шипов, Симин прадед.

Захарий, писанный маслом, глядел на нас из убогой рамы. Прежнюю, позолоченную, в цветах и яблоках, сожгли в блокаду. А новую Сима никак не могла подобрать. Захарию Шипову требовался настоящий дореволюционный багет, который после революции стоил непозволительно дорого.

Я думаю, портрет в блокаду тоже бы сожгли, да испугались указующего всякому его место перста и сверкающих гневом глаз. Рисовал прадеда Захария художник третьего ряда, да, видно, фактура была такая, что ее и из третьего ряда видно. Чем занимался дед Симы, Федор, я не знаю. Об этом Сима не любила рассказывать. А семейную квартиру спас от советской власти знаменитый химик Валентин Николаевич Попов, Симин папа, муж Екатерины Шиповой, Симиной мамы. Он вернулся из Европы в красную Россию как военспец. И, заметим, вернулся по собственному желанию и убеждению. А потом работал на оборонку, преподавал в университете и на курсах красных командиров. Стал большим человеком в коверкотовом пальто и папахе из смушки. Разумеется, в конечном счете его расстреляли, а Сима отправилась на войну смывать позор семьи кровью.

В квартире на улице Каляева она оставила маму и двух сестер, которых после ареста военспеца почему-то не арестовали и не выслали, а только уплотнили. Но в блокаду вымерли и уплотнители, и уплотненные. Сима нашла квартиру пустой и разгромленной. Мы в нее вселились: Сима, мама и я. Какое-то время вместе с нами жил и Александр Белоконь, но вскоре он переселился на улицу Марата и вызвал туда свою довоенную семью.

Симины ордена, медали и армейские связи подействовали на горисполком, квартиру оставили нам одним. А было в ней пять комнат, камин и кухня, в которой можно было разместить полк солдат (но не кавалергардов, отмечала Сима). Ордер был и на маму, но она то въезжала, то выезжала. А мы с Симой жили там всегда.

Несоразмерность нашего семейства занимаемой жилплощади раздражала соседей. Вопрос о разделе нашей квартиры постоянно стоял на повестке дня различных организаций, но Сима воевала за семейное гнездо, как орлица. Для нее это был принцип, она делала это в память о прадеде, отце, маме и сестрах. Если бы советская власть, считавшая, что именно за нее Сима проливала кровь в белорусских лесах, знала, как страстно и полнокровно Сима эту власть ненавидит, она, эта власть, отняла бы у Симы не только квартиру, но и жизнь.

Только советская власть не знала того, чего ей знать не надо было. Сима ей о своих мыслях и чувствах не докладывала. Работала товароведом, была честна до неприличия и так воинственна на вид, что сделать ей подлянку никто не решался. От повышения в должности непременно отказывалась, объясняя это тем, что недоучилась, ушла на войну из десятого класса. И в партии не состояла — расплатилась за это право шестью ранениями и одной контузией.

Теперь, когда вы представляете себе, что такое наша Сима-Серафима, можно идти дальше. Дочитать письмо я собралась дня через два. Оказывается, Сима поскакала к Мишкиной маме и устроила ей скандал. Мишкины родители сдались и выплачивают ей долг за нашу свадьбу и чешский гарнитур. Эти деньги Сима собирается отдать мне. Господи! Ну что это? Ну зачем это! Ну кто ее просил? И ведь не отмоешься теперь. Никто не поверит, что делалось это без моего ведома и совершенно вопреки моему желанию. Впрочем, Сима всегда вела себя именно так и никак иначе. Я просто отвыкла от этого постоянного стихийного фактора в моей жизни. А раз природное бедствие перемещается из Питера в Яффу, не имеет ли смысл и мне переместиться куда-нибудь?

Нет уж! Дом — мой, жизнь — моя, сегодня я не стерплю Симины придирки и капризы. Только дочитав письмо до конца, я выяснила, что, приехав на Святую землю, Сима собирается уйти в монастырь замаливать грехи, которых у нее достаточно и главный из которых — моя мама, которая столько лет терпит Симину любовь и мечтает от нее освободиться.

В этой фразе было нечто значимое, какая-то тайна сквозила из щелей между словами. Однако мне не хотелось в этой склизкой материи разбираться. Мало ли… Есть у меня более важные дела.

Первое — разобраться с картинами Малаха Шмерля. Вернее, Паньоля. Нет, все же Шмерля. Ну не страдает же Паньоль раздвоением личности. Или страдает? Страдает, потому что эвакуированные из кладовки Каца картины открывали мне человека, который не был похож на знаменитого Паньоля. Знаменитый Паньоль написать эти картины просто не мог. Я прочитала кучу интервью с ним. Не было у самодовольного, нагловатого, хитроватого Паньоля той душевной простоты, безыскусности и даже наивности, какими дышали оставленные у Каца картины.

А может, дед потому и не захотел выставлять эти картины, что выбрал себе маску и был вынужден писать подражательные вещи, скрывая свою подлинную суть. Придумать себе образ несложно. Войти в него можно. А вот писать картины от имени выдуманного персонажа — такое редко кому удается.

Натренировать руку, конечно, не трудно. Но рукой должна двигать душа. Так вот, руку я сравнила. Разложила несколько фотографий ранних и поздних работ Паньоля и расставила рядом картины Малаха Шмерля. Что вам сказать? Все, что имеет отношение к постановке руки, к школе, учителю — если не совпадало, то не слишком и разнилось. Не до конца, конечно, не во всех деталях, но напоминало. А вот душа… Малах Шмерль — существо нежное. Я бы даже сказала — помешавшееся на любви. Он любит все, что рисует, все, что видит. Влюблен в свою натурщицу, в листик и корову, в свою семью, в детство, в какой-то садик и в Палестину. Просто до одури влюблен. Этакое восторженное теля. И любовь эту Шмерль не скрывает.

44
{"b":"825570","o":1}