Литмир - Электронная Библиотека

Во времена моей юности в советских газетах и журналах проскальзывали сведения о безобразиях Паньоля, но безобразия причесывали, смазывали брильянтином и обливали духами, потому что тогда Паньоль еще был коммунистом. Это нам, компании молодых и принципиальных жриц и жрецов свободы, уверовавших в высокое назначение искусства, не нравилось. Коммуняк, да еще западных, мы не любили. Но выходки Паньоля одобряли. Наш парень!

Сообщение о том, что знаменитый Паньоль — мой родной дед, упало на мою голову как снег в июле, но мне предписали сохранять это невероятное приключение в тайне. Рассказала мне об этом Сима по поводу приезда Паньоля в СССР. Рассказала на всякий случай, если Паньоль вспомнит о дочери и внучке. Мама встречаться с ним не станет, объяснила, а мне, возможно, стоит встретиться. Но никто из моих друзей, включая ближайшую подругу Машу, не должен знать, что у меня возник дед и зовут его Паньоль. Потому что, если Паньоль о нас с мамой забыл, это лучше для нас обеих.

Я тут же смекнула, что если мой родной дед родился в Варшаве, как сообщают журналы, там должен был быть и мамин отчий дом. Естественно, об этом лучше не знать никому, даже подруге Маше. И лучше, если Паньоль не станет нас с мамой разыскивать. Все же эта позиция укрепилась в моем сознании не сразу. Поначалу жутко хотелось ткнуть пальцем в газетный лист или журнальную страницу и хвастливо сообщить: «Между прочим, Паньоль — мой дед. Какая сволочь!»

Первые такие позывы я погасила силой воли. А потом никакой воли уже не требовалось. Желание погасло. Приехав в Израиль, я поначалу и не вспомнила о Паньоле. Потом в порыве отчаяния написала ему, просила рекомендации к местным искусствоведам. Ответа не поступило, но к тому времени я уже поняла, что рекомендация Паньоля — штука опасная. Врагов у него много, особенно в моем цехе.

Я не стала продолжать поиски. Тут уж и Чумины уговоры не помогли. Не хотела я встречаться с дедом, который не хотел меня знать. Только Чумино упрямство не знает пределов. Она аккуратно переписала старый адрес деда в записную книжку и прищурилась. Этот прищур я знала. Он означал: ты, мол, как себе хочешь, а я, Чума, сдаваться не собираюсь. Пришлось пойти на шантаж. Я страшилась встречи с дедом, но и у Чумы был свой страх. Она тогда еще не знала, что дядя Саша Белоконь умер, и боялась, что он узнает о ее существовании как-нибудь не так.

— Пока он обо мне ничего не знает, у меня есть отец, — бубнила Чума. — И я не хочу его потерять.

Вот и пришлось пригрозить: если Чума разыщет Паньоля, я сообщу дяде Саше, что в Израиле у него объявилась дочь. Ну а потом мы вместе оплакали дядю Сашу Белоконя. А спустя некоторое время случилась проклятая выставка. Когда Чума исчезла, я оказалась круглой сиротой. Иногда изливала душу Маре, но облегчения это не приносило. Чума была повернута ко мне всей полостью своей души, а Мара разве что форточку приоткрывала. И то сказать: Чумина душа — ночь со всей ее чуткой осторожной глубиной. Может испугать до смерти, но может и убаюкать, приласкать, открыть тайну, заворожить. А Марина душа — грозовые сумерки, так и слышишь, как пролетают бесчисленные разряды. И что бы Мара ни говорила, о ком бы ни рассказывала, все у нее о себе. Нет там места, в этой душе, ни для чего и ни для кого другого. Слушает внимательно, но слышит вряд ли. В пустыне и с ней не страшно, а вот оказаться вдвоем с Марой на необитаемом острове… нет, такого я бы себе не пожелала.

Но если продолжать рассказ дальше в порядке поступления событий, у этих записей не будет конца. Поэтому начну дальнейшее повествование так: «Это было давным-давно, когда израильские старики с гордостью рассказывали, что ни разу не покидали насиженного места, а молодые, слушая их, покорно вздыхали. Молодых всегда куда-нибудь тянет, а зачем, спрашивается, человеку болтаться по миру, когда вокруг столько несделанных дел? Старикам тогда редко перечили, и автобусы ходили редко. Людей в Израиле было вполовину меньше, чем сегодня, и расстояние еще было расстоянием: два часа от Тель-Авива до Ришона — это же не рядом! А мне нужно было найти одну шляпную мастерскую».

Нет, конечно, если бы мне действительно вдруг пришло в голову тащиться в Ришон за шляпкой, сюжет оказался бы прост и незатейлив. Ну, слетела-таки баба с колес, и всех делов. Разошлась с нормальным работящим мужиком, кандидатом наук, связалась с браконьерами и аферистами и в этом сбрендившем состоянии поперлась из Тель-Авива в Ришон за шляпкой.

Рассказывать эту историю надо было бы в таком случае в назидание неразумным женам. Но я-то считала себя как раз очень разумной. Да и жизнь моя тогдашняя, которая сегодня вспоминается в виде пилы, разномастные зубья которой впивались в тело со всех сторон, виделась норовистым конем, скачущим напролом, туда и сюда, не зная дороги. И такая жизнь мне нравилась. Может, я и сорвалась с цепи, но сидеть на цепи мне так опостылело, что скакать с гиканьем на неоседланном коне было не в пример веселее.

Только в Ришон я поехала вовсе не за шляпкой. Поехала я за долгом. Задолжали не мне, а Паньолю. И не сейчас, а сорок лет назад. Более того, получить деньги по этому долгу, пусть даже с процентами и привязкой к индексу, я не только не надеялась, но и не хотела. А суть дела такова: уезжая из Израиля в 1935 году, Паньоль оставил человеку по имени Йехезкель Кац тридцать своих картин. И полагал, что Кац картины продал, а деньги присвоил. Так он сказал своей сестре и маминой тете Соне, живущей с давних пор в Париже, узнав от нее, что я приехала в Израиль. Оказывается, до этого разговора он вообще не имел представления о моем существовании. И письма моего, выходит, не получал. Возможно, адрес был старый, или выпало оно из его почтового ящика. Или выпало из его суматошного сознания. А вероятнее всего, просто не хотело в этом сознании оставаться.

Что до Сони, тут положение было еще более сложным. До ее первого письма о существовании этой родственницы я вообще никогда не слышала. И вдруг — получаю от нее письмо. Откуда она узнала о моем существовании — представления не имею. Подозреваю, что сообщила ей обо мне вездесущая Чума, но та отказывается. Получается, что адрес Бенджи, на который было отправлено письмо, тете Соне приснился.

Однако конверт был настоящий, из хорошей бумаги с обратным адресом мадам Сони Сомон: «Париж, улица Сент-Оноре, дом и, бельэтаж». А внутри лежало коротенькое письмецо, написанное по-польски детским почерком. Тетя Соня была бы счастлива увидеть дочку маленькой Мирьям, которую она считала погибшей, так пусть я скорее приеду. А «пуки цо» мой дед Паньоль отдает мне свои картины. Дальше следовала приписка уже по-французски и графически отработанным почерком. Мой дед Паньоль сообщал этими строками мне и Йехезкелю Кацу, живущему в Ришоне и имеющему пуговичную мастерскую на городской автобусной станции, что оставленные им, Паньолем, названному Кацу картины принадлежат теперь мне. Я должна эти картины забрать и продать, но не под именем Паньоля, а под тем именем, каким они подписаны. В случае если картины были проданы, полученные за них деньги должны быть переданы мне для последующей передачи Паньолю.

Под сухим, деловым и строгим распоряжением Паньоля разбросала во все стороны уже французские буквы тети Сонина приписка. Мадам Сомон стыдливо сомневалась в том, что картины сохранились, но получить с Каца деньги все же стоит попробовать. Когда-то Кац с Паньолем были друзьями. Я же понадеялась как раз на то, что этот Кац сложил картины на антресолях и забыл об их существовании, а потому картинки как лежали, так и лежат. Объясню, для чего они мне были нужны.

Напомню, что я остро нуждалась в жилье. А в Яффе тогда было много домов, принадлежавших убежавшим или пропавшим без вести арабам. Дома эти мэрия присвоила (а что с ними делать, если налог взимать не с кого?) и продавала за сравнительно небольшие деньги художникам и прочей творческой интеллигенции. А в официальных бумагах Министерства абсорбции было написано черным по белому, что творческой интеллигенцией являюсь именно я.

25
{"b":"825570","o":1}