Когда я свернула на подъездную дорожку, моего отца уже не было. Я остановилась в нескольких футах за блестящим черным «Ягуаром» моей матери, стоявшим на своем обычном месте. Вроде бы ничего не изменилось: лужайка была недавно выкошена, розовые кусты разрастались беспрепятственно. Я поднялась по кирпичному крыльцу к парадной двери, поглядывая на ряд сводчатых окон дома моего детства в поиске любых намеков на то, что меня ожидало.
Входная дверь была не заперта. Я набрала побольше воздуха, отворила ее и заглянула в гостиную, где мебель с золоченой обивкой безупречно сочеталась с огромным ковром ручной работы, а разнообразные произведения искусства, приобретенные матерью во время ее частых поездок в Butterfield&Butterfield[2], были стратегически размещены на антикварных столиках и в стеклянных витринных ящиках. Эта комната предназначалась для благоговения или устрашения посетителей. Но я искала лишь признаки беспорядка: сбитую диванную подушку, опрокинутую статуэтку.
На первый взгляд роскошная обстановка никак не пострадала, поэтому я осторожно вошла в коридор, проводя кончиками пальцев по ярко-белым стенам. Каждую неделю молодая женщина, почти не говорившая по-английски, часами мыла полы, драила ванные комнаты и кухню, обметала пыль во всех комнатах, уголках и закоулках, хотя ее труды редко приводили к полному удовлетворению моей матери. Когда уборщица заканчивала работу, я часто видела, как мать протирает стены тряпкой, смоченной в уксусе. Царапины и красные пятна на костяшках ее пальцев были характерными признаками того, что она ползала на четвереньках, заново оттирая пол в ванной комнате.
Я бесшумно приблизилась к двери ее комнаты и тихо постучала, втайне надеясь, что она спит.
– Жюстина, это ты? – окликнула она.
Я на цыпочках вошла внутрь, ощущая знакомое чувство вины, потому что на самом деле не хочу видеть свою мать или разговаривать с ней. В комнате стоял полумрак, но я могла различить женский силуэт сидевшей в постели. Ее ночная рубашка отражала свет, проникавший через щели в тяжелых белых занавесках.
Она держала в руках блокнот. Я сразу же узнала ее старомодный каллиграфический почерк с четкими изгибами и петельками. Было плохо видно при таком слабом свете, но я смогла различить глубокие вмятины на тонко разлинованной бумаге вместе с темными пятнами и мелкими разрывами, как будто там ломался карандашный грифель.
Она повернула блокнот ко мне, и луч утреннего солнца осветил страницу. На каждой строке виднелось имя, выписанное снова и снова с одной и той же непоколебимой точностью. Я никогда раньше не слышала это имя и не услышала бы снова, пока не прошло много лет.
Дороти Сомс
Дороти Сомс
Дороти Сомс
2
Призраки
Я не любила свою мать, но плакала, когда она умерла.
Прошло двадцать пять лет с тех пор, как я покинула Калифорнию и начала взрослую жизнь. Общение с матерью я выстроила холодное и на расстоянии вытянутой руки, но, когда выдавалось свободное время, я приезжала ее навестить. Ее борьба с болезнью Альцгеймера была долгой, хотя ближе к концу ухудшение состояния заметно ускорилось. За несколько месяцев болезнь превратила мою мать в живой труп, мало напоминавший ту женщину, которая вырастила меня. Исчезла горделивая фигура, излучавшая нервную энергию и редко пребывавшая в покое. Она пользовалась любым праздным моментом, порхая по дому и разбирая невидимый беспорядок. Даже когда мать сидела неподвижно, расправив плечи и едва касаясь спинки стула, она сплетала и расплетала пальцы или нервно пощипывала кожу на руках, пока не появлялись кровоточащие ранки. Теперь, когда мать утратила способность говорить или двигаться, то приходя в сознание, то отключаясь, ее руки погрузились в тонкое больничное одеяло как свинцовые чушки, а скрюченные пальцы прятались под согнутыми запястьями.
Я мрачно сидела рядом с ней, наблюдая за ее смертью. Мой отец и сестра тоже находились в комнате, но мы почти не разговаривали. Тишина нарушалась только тихими хрипами, вырывавшимися из глубины материнского горла, когда она боролась за еще один глоток воздуха. Когда она испустила свой последний судорожный вздох, я выбежала из комнаты и рухнула на маленькую скамью в коридоре, безудержно рыдая, пытаясь дышать и опустив голову между коленей. Рыдания вырывались откуда-то из самой глубины, одно за другим, как будто они обладали собственной жизнью.
В следующие дни я была ошеломлена силой моих чувств к женщине, причинившей мне столько боли. В итоге это перешло в состояние тягостной усталости, ощутимо нагруженной эмоциями, одолевшими мое тело. Мне было трудно выполнять даже самые рутинные задачи, и я искала спасение во сне каждый раз, когда могла себе это позволить. Когда я все-таки выходила из дома, то была подвержена слезливости в самые неожиданные моменты. Незнакомые люди подходили ко мне и предлагали помощь. Женщина, которая принимала мои вещи в химчистку, вышла из-за прилавка и обняла меня.
– Моя мать умерла, – сказала я, когда она обвила меня руками.
Но она утешала обманщицу. Прижала бы она меня к груди с таким же чувством, если бы знала о моих истинных чувствах к матери?
Мы похоронили ее в городе Роджерсвилл, где родился мой отец, на маленьком кладбище поблизости от Грейт-Смоки-Маунтинс в Теннесси. Ее могила находилась рядом с давно усопшими членами его семьи – с людьми, которых она никогда не встречала, в городе, где она никогда не жила. Мой отец уже давно выбрал нам участки на кладбище, и моя мать не возражала, так как не имела собственных родственников.
Через год он умер и был погребен недалеко от того места, где были похоронены его родители.
Я никогда не разговаривала с матерью о Дороти Сомс или о том дне, когда она стремительно неслась по извилистым улицам в своем блестящем черном автомобиле. Даже когда я была вынуждена наблюдать, как болезнь Альцгеймера опустошает ее мозг, заставляя забывать по несколько слов, важным было другое.
Я не хотела узнавать ее секреты. Вероятно, подозревала, что ее история окажется слишком болезненной для меня. Скорее всего, я опасалась, что знание правды даст мне такую власть над ней, которую я не смогу вынести.
Она пыталась рассказать мне, но лишь спустя годы после моего отъезда из дома. После окончания учебы в Беркли я постаралась уехать как можно дальше оттуда. Ни с того ни с сего я отправилась в путешествие по Азии и целый год жила на деньги, получаемые за обучение английскому языку местных школьников. Потом пожила в Вашингтоне, в Северной Каролине, Теннесси и Джорджии, каждый раз следя за тем, чтобы нас с матерью разделяли тысячи миль.
Я жила в Нэшвилле, когда получила письмо. Оно было коротким. С минимумом деталей. Мать хотела, чтобы я позвонила ей. На первый взгляд, это было легко: набрать номер и спросить, что она хотела сказать своей загадочной фразой в конце письма.
Она хотела рассказать мне о своей жизни найденыша.
Это было старомодное слово, которое никогда не употреблялось в нашей семье. Оно выскочило у меня из головы вскоре после того, как я засунула письмо матери под стопку неразобранной почты. Мне уже давно не было дела до ее тайн или намерений, которыми она руководствовалась; я находилась в режиме самосохранения, отточенного до состояния научной дисциплины.
На той неделе она позвонила мне и спросила, получила ли я ее письмо. «Если хочешь, мы можем вместе отправиться в Лондон, – сказала она. – Я покажу тебе, где выросла и где это все случилось».
Вместо того чтобы подстегнуть мое любопытство, ее звонок возбудил мои подозрения. В семье существовало негласное понимание, что прошлое моей матери является запретной темой. Обращение к этой теме угрожало немедленной отповедью или – хуже того – отступлением, когда моя мать исчезала в своей спальне и возвращалась через несколько часов с припухшими и покрасневшими глазами. А теперь она предлагает мне посетить ее родину? Даже ланч в ее обществе был бы подвигом. Совместная поездка в Лондон выглядела такой же отдаленной возможностью, как путешествие на Луну.