Нужна была сверхчеловеческая воля, чтобы написать себя так после всего пережитого. Этот портрет, который, по всеобщему мнению, является одной из вершин автопортретного цикла Ван Гога, знаменует собой новый подъем в развитии его личности, вступившей в новую фазу, где он окончательно противопоставляет власти внешних обстоятельств силу своего духа и творческой воли. Как это было уже не раз, создавая автопортрет, Ван Гог предначертывает себе новую программу. Теперь - единственное, что ему осталось: выход в чисто духовное бытие, что он и попробует доказать своей последующей работой в убежище для душевнобольных в Сен-Реми.
Кроваво-красно-оранжевый фон, выражавший раньше "весь пыл души", как бы отходит в нашем восприятии портрета, несмотря на свою цветовую активность, на второй план. Над ним доминирует крупноплановая фигура в сине-зеленом, максимально приближенная к зрителю. Этот эффект поддерживает существеннейшая деталь портрета - дым от трубки, спиралью подымающийся вверх,- как справедливо замечает один из авторов, символизирующая духовную устремленность художника 70. В качестве такого духовного символа она господствует над изображением, подчеркивая четкое деление композиции на плотный, тяжелый "низ" и легкий, "парящий" оранжевый "верх".
В феврале 1890 года надежда Ван Гога остаться в Желтом доме и еще потрудиться рухнула. "Милые арлезианцы" - около тридцати человек (Ван Гог считал, что восемьдесят) - написали заявление мэру города с просьбой изолировать его "как человека, не имеющего права жить на свободе" (579, 448).
Ван Гог был госпитализирован в одиночку, под замком и присмотром служителей, хотя его состояние не было невменяемым (доктор Рей в это время был болен). Это подтвердил и Синьяк, собравшийся на юг Франции и по просьбе Тео заехавший навестить больного. "...Я застал Вашего брата в отличном физическом и душевном состоянии. Вчера и сегодня утром мы вместе ходили гулять. Он показал мне свои картины; среди них есть несколько по-настоящему хороших и все они очень интересны" 71.
В конце марта Ван Гог уже самостоятельно гулял и много работал, но Желтый дом ему пришлось оставить. Да и сам он не был уверен, что может жить теперь один. Его положение осложнилось еще и тем, что Тео женился и на его попечении находилась жена. "Теперь, когда ты женат, мы должны жить уже не для великих, а для малых идей. И, поверь, я нисколько об этом не жалею, а испытываю глубокое облегчение" (590, 465). В какой-то момент он видит выход в том, чтобы поступить во французский Иностранный легион и отдать себя на пять лет заботам армейского начальства. Но это "капитулянтское" решение проходит, и он принимает новое - уехать на постоянное жительство в убежище для душевнобольных, расположенное в Сен-Реми, неподалеку от Арля, с условием, что он получит разрешение работать. Доктор Рей и аббат Салль, его новый знакомый, принявший в нем во время болезни участие, помогают ему устроиться туда. Тео ничего другого не остается, как поддержать мужественный поступок брата.
В связи с арльским периодом творчества возникает вопрос о характере воздействия дальневосточной культуры на мировоззрение Ван Гога. В какой мере внутренне обоснованной была его автоинтерпретация в виде "некоего бонзы, поклонника Будды" в автопортрете, подаренном Гогену? (F476, Кембридж, Массачусетс, Музей искусств). Что означала эта встреча Запада и Востока в самосознании и творчестве этого художника, сыгравшего такую роль для последующего развития искусства?
Бесспорно, что Ван Гог, стремившийся быть "японцем", глубоко проникший в суть и дух японского искусства, интуитивно постиг некоторые истины, близкие к теории и практике дзэн-буддизма 72.
Действительно, на первый взгляд стиль его жизни в какой-то мере может быть истолкован, как сходный с теми принципами духовной дисциплины, которые разработаны в этике дзэн. "...Вот мой план: жить, как монахи или отшельники, позволяя себе единственную страсть - работу и заранее отказавшись от житейского довольства..." (524, 385). Он подчиняет свое существование циклически повторяющимся действиям, придающим его работе ритуальную последовательность. Как мы видели, момент систематизации, столь существенный с точки зрения ритма жизни, он вносит и в свое понимание цвета, которое сознательно проводит под знаком "упрощения".
Более того, в определенном смысле можно сказать, что вся эта арльская эпопея была задумана как своего рода "путь спасения", представление о котором, вынесенное из его религиозного прошлого, определяло его психологию и было перенесено на искусство. Мы уже говорили о том, что Ван Гог всегда уповает на целительную силу живописи и именно потому в стиле его жизни и работы так много черт, сближающих их с культовой практикой, с магией самовнушений и самозаклинаний, которые при желании в каком-то отношении можно принять за медитации в духе дзэн-буддизма.
И все же натяжкой выглядит утверждение Е. В. Завадской, что "подлинное посвящение в дзэнского мастера "Ван Гог получает в Арле" 73, что "творчество для Ван Гога, как и искусство для мастеров дзэн, не бегство от реальности и не средство забыться, это обычное дело, которое природа предначертала делать именно ему. И вместе с тем для Ван Гога искусство сродни религии" 74.
Прежде всего было бы вернее говорить о том, что искусство заменило Ван Гогу религию, а это принципиально отлично от эстетики дзэн, где "творческий акт интерпретируется как религиозный акт" 75. По существу, в своем понимании природы искусства Ван Гог ближе к романтической, теургической точке зрения, транспонирующей на творчество гуманизированное христианское представление об акте творения. Путь Ван Гога - это путь замены традиционной религии "религией" искусства, всепоглощающим культом творчества, влекущим за собой трансформацию целого мира сакрализованных представлений в новые художественные категории и символы. Об этом уже достаточно говорилось. Такое понимание творчества, характерное для так называемой декадентской фазы в развитии искусства конца XIX века, вырождалось нередко в профанацию своего прототипа. Этого, пожалуй, не скажешь о Ван Гоге. Однако творчество не могло примирить его с миром, и он уйдет из жизни так и не избавившись от "тоски по недостижимому идеалу настоящей жизни", отсутствие которой он и стремится восполнить искусством, напоенным иррациональным чувством ее огненного дыхания, пафосом жизнеутверждения. Вангоговский тип художественного мышления остается еще в русле европейской традиции, поскольку - в отличие от буддийской эстетики в основу искусства кладет принцип личностного, преобразующего жизнь творчества.
Да и само его "спасение" в искусстве, по сути дела, бесконечно далеко от антиличностного буддизма, для которого и мир, и боги, и человеческое "я" - условности, призванные раствориться в чистой самоуглубленности, в полной самотождественности, поглощающей всякое личное отношение, и где момент добровольного освобождения от мира телесного, желаний, стремлений является духовной основой самоспасения. Ван Гог, несмотря на свои декларации, воспринимает свою отрешенность от земных радостей и, как он говорит, "реальной жизни" как неизбежность, но не как желанный удел.
Не зря он говорит о своей "двойственной природе - наполовину я монах, наполовину художник" (556, 421). "Мне отлично известно, что к смелому человеку исцеление приходит, так сказать, изнутри: оно достигается примирением со страданием и смертью, отказом от желаний и самолюбия. Но мне это не подходит: я люблю живопись, люблю видеть людей, вещи, словом все, из чего складывается наша - пусть искусственная - жизнь. Согласитесь, что подлинная жизнь - не в этом, и я, как мне кажется, не из числа тех, кто готов не столько жить, сколько ежеминутно страдать" (605, 490-491).
Но не будучи "дзэнским мастером", Ван Гог очень глубоко подходит к восприятию японского искусства, что определяется особым характером его метода, поскольку в идеале он шел к тому, чтобы в каждой его картине отразилось внутреннее состояние его души и духа. И это в условиях, когда в пределах европейской традиции господствовала академическая методология "объективации" личного во всеобщее. Отсюда тяготение всех постимпрессионистов вслед за импрессионистами к восточному искусству, где в результате многовековой шлифовки достигла совершенства культура более непосредственного "стенографирования" духовности в искусстве, правда, за счет растворения индивидуального в космическом.