– У меня есть друзья. Не беспокойтесь, в конце концов кто-нибудь да разговорится.
На обратном пути Амин постоянно думал о том, что ему рассказал этот человек. Ему пришло в голову, что он, наверное, слишком отдалился от всего, что замкнутая жизнь сделала его в какой-то мере слепым и эта слепота преступна. Он трус и как худший из трусов вырыл себе нору и спрятался там, в надежде, что никто его не заметит, никто не достанет. Амин родился среди этих людей, среди этого народа, но никогда этим не гордился. Напротив, ему часто хотелось успокоить встреченных иностранцев. Он пытался заверить их, что он другой, не вороватый, не ленивый, не пассивный, как любили говорить европейские поселенцы о своих работниках марокканцах. Он жил с крепко усвоенным представлением о том, каким его желали видеть французы. Подростком приучился ходить медленно, опустив голову. Он знал, что его темная кожа, коренастая фигура, широкие плечи пробуждают опасения. Поэтому он зажимал руки под мышками, словно давая обещание не вступать в драку. Теперь же у него появилось ощущение, будто он живет в мире, населенном одними врагами.
Он завидовал фанатизму брата, его способности всецело отдаваться какой-то идее. Он хотел бы никогда не сдерживаться, не бояться умереть. В моменты опасности он думал о жене и о матери. Амин всегда заставлял себя выживать. В Германии, в лагере, где его держали, товарищи по бараку предложили ему вместе с ними спланировать побег. Они самым тщательным образом изучили малейшие возможности для этого. Украли ножницы для резки металла, чтобы устроить проход в колючей проволоке, сделали небольшой запас провианта. Неделю за неделей Амин убеждал друзей, что пока не стоит бежать, и находил для этого аргументы. «Сейчас слишком темно, – говорил он. – Подождем полнолуния. Сейчас слишком холодно, мы не выживем в обледеневшем лесу. Подождем, пока потеплеет». Люди доверяли ему, а может, в его осторожности отражались их собственные страхи. Так прошло полгода, полгода промедления и сделок с совестью, полгода, пока он делал вид, будто ему не терпится бежать. Конечно, он страстно мечтал о свободе, видел ее во сне, но не мог решиться получить пулю в спину или умереть, как собака, зацепившись за колючую проволоку.
* * *
Для Сельмы с исчезновением Омара началось время радости и свободы. Отныне никто за ней не следил, никого не беспокоило ни ее отсутствие, ни ее вранье. Все подростковые годы она с гордостью выставляла на всеобщее обозрение синяки на ногах, припухшие щеки, заплывшие глаза. Подругам, не желавшим участвовать в ее безрассудных выходках, она всегда говорила одно и то же: «Все равно побьют! А так хоть удовольствие получу». Собираясь в кино, она заворачивалась в хайк, боясь, что ее узнают, но, очутившись в темном зале, позволяла мужчинам гладить свои голые ноги и думала: «Этой маленькой радости никто у меня не отнимет». Зачастую Омар поджидал ее во внутреннем дворе и на глазах у Муилалы избивал до крови. Когда Сельме не было и пятнадцати, однажды вечером она поздно вернулась из школы, и когда постучала в дверь своего дома в квартале Берима, Омар отказался ей открыть. Была зима, на улице рано стемнело. Она клялась, что ее задержали на занятиях, что она не сделала ничего плохого, взывала к Аллаху и его милосердию. За дверью она слышала крики Ясмин, умолявшей молодого человека смилостивиться над сестрой. Но Омар не уступил, и Сельма, умирая от страха и холода, провела ночь в прилегающем к дому маленьком садике, на мокрой траве.
Она ненавидела брата, который запрещал ей абсолютно все, считал шлюхой и неоднократно плевал ей в лицо. Тысячу раз она желала ему смерти и проклинала Всевышнего за то, что ей приходится жить под гнетом такого изувера. Он смеялся над стремлением сестры к свободе. Когда она просила разрешения сходить в гости к соседке, он едким голосом повторял: «Подружки, как же, подружки». Говорил: «Ты думаешь хоть о чем-нибудь, кроме развлечений?» Поднимал ее на несколько сантиметров над полом, прижимался лицом к ее лицу, Сельма начинала трястись от страха, а он швырял ее о стену или на ступеньки лестницы.
И вот теперь, когда Омар пропал, а Амин, поглощенный заботами о ферме, стал реже у них появляться, Сельма блаженствовала. Она словно ходила по тонкой проволоке, сознавая, что свобода вот-вот закончится и она, как и большинство ее соседок-ровесниц, не сможет больше подниматься на террасу: не позволят ревнивый муж и округлившийся живот. В хаммаме женщины разглядывали ее тело, некоторые ласково проводили рукой по бедрам, а однажды массажистка, грубо просунув руку ей между ляжками, сказала:
– Повезет тому, кто станет твоим мужем.
Сельму взволновало прикосновение ее скользкой от масла руки, черных пальцев, привыкших разминать женские тела. Она поняла, что есть в ней нечто неутоленное, нечто ненасытное, некое пространство, которое только и ждет, чтобы его заполнили, и, оставшись одна у себя в комнате, она повторила движение массажистки, не ощущая стыда и не получив удовлетворения. В дом не раз приходили мужчины и просили ее руки. Они садились в гостиной, а она, спрятавшись наверху у лестницы, с тревогой наблюдала, как эти отцы семейств шумно прихлебывают чай и делают вид, будто плюют, отгоняя бродивших поблизости кошек. Возбужденная Муилала принимала их, выслушивала, а когда до нее доходило, что речь идет не о ее сыне и эти мужчины не знают, что произошло с Омаром, она поднималась с места, а ошарашенный гость еще несколько минут продолжал сидеть, потом покидал этот сумасшедший дом, чтобы больше туда не возвращаться. Сельма вскоре поняла, что о ней просто забыли. Что никто из членов семьи не помнит о ее существовании. Она была счастлива.
Сельма стала прогуливать уроки и слонялась по улицам. Забросила книги и тетради, укоротила подол юбок и, прибегнув к помощи подруги-испанки, выщипала брови и сделала стрижку по последней моде. Она воровала из тумбочки у кровати матери достаточно денег, чтобы хватало на сигареты и кока-колу. А когда Ясмин пригрозила, что все расскажет, Сельма обняла ее и сказала:
– Нет, милая Ясмин, ты этого не сделаешь.
Бывшая рабыня, всегда жившая под чужим кровом и ничего другого не знавшая, приученная слушаться и молчать, отныне властвовала в этом доме. Она носила на поясе тяжелую связку ключей, и их звяканье разносилось по коридору и внутреннему двору. Она отвечала за сохранность муки и чечевицы, которые упорно запасала Муилала, не забывшая о войнах и голодных годах. Только Ясмин могла открывать двери комнат, отпирать кедровые сундуки и вместительные шкафы, где Муилала держала свое покрывшееся плесенью приданое. Вечером, когда Сельма тайком от матери уходила из дому, чернокожая старуха усаживалась во внутреннем дворе и ждала. В темноте виднелся только тлеющий кончик сигареты без фильтра, которую она курила, и этот огонек, разгораясь, едва освещал ее лицо, похожее на сморщенный плод какао. Она хоть и смутно, но все же понимала стремление девушки обрести свободу. Отлучки Сельмы пробуждали в душе бедной рабыни давно угасшие желания, мечты о побеге, надежды на встречу с утраченным прошлым.
* * *
Зимой 1955 года Сельма каждое утро проводила в кино, а днем ходила в гости к соседкам или сидела в глубине кафе, хозяин которого требовал оплачивать заказ вперед. Молодежь болтала о любви, о путешествиях, о красивых машинах, о том, как лучше всего сбежать из-под надзора стариков. Старики были в центре всех их разговоров. Старики, которые ничего не понимали, не замечали, что мир изменился, и упрекали молодых в том, что их ничего не интересует, им бы только танцевать да загорать на пляже. В перерывах между партиями в настольный футбол друзья Сельмы, взбудораженные долгими часами безделья, кричали, что они не обязаны отчитываться перед этими нудными стариками – своими родителями. Хватит разговоров про Верден и Монте-Кассино, про сенегальских стрелков и испанских солдат. Хватит воспоминаний о голоде, детях, умерших в младенчестве, земель, потерянных в результате сражений. Для молодых не было ничего дороже рок-н-ролла, американских фильмов, красивых машин и прогулок с девушками, не боявшимися удирать из дома. Сельма была их любимицей. Не потому, что она была самой красивой или самой раскованной, а потому, что умела их рассмешить, к тому же в ней чувствовалось такое неудержимое желание жить, что, казалось, ее ничто не сможет обуздать. Она была неотразима, когда изображала Вивьен Ли в «Унесенных ветром» – качала головой и тонким голосом произносила: «Война, война, война, таратата!» В другой раз она передразнивала Амина, и зрители корчились со смеху, когда эта роскошная красавица хмурила брови, выпятив грудь, как старый солдат, гордящийся своими медалями.