После военного училища Бабин по совету отца – тот был неглупый и жесткий человек, убежденный, что не Кирсановы или Лембке какие-нибудь Россию обустроят от нигилистов, но твердые, образованные и уверенные в себе служащие дворяне, – подал прошение о направлении в Отдельный корпус жандармов. В уважение к заслугам отца прошение это удовлетворили, и оказался молодой подпоручик в затрапезном еврейском краю, где-то в Могилевской губернии. Служить было нетрудно: революционеры с пейсами, истеричные, со слабыми нервами, как правило, легко прекращали «деятельность» после первого же серьезного внушения или отсидки. Здесь понял Бабин одну странную для человека его круга истину: дело все же было не в евреях как таковых. Эти сапожники, ремесленники, купчишки мелкие, фельдшеры или врачи жили своей натужной и непонятной жизнью в черте оседлости и в общем-то никому не мешали. Но была одна закономерность: стоило местному еврею побывать в городе и прочитать «воззвание» или тем более – встретиться с революционерами живьем – и терял голову такой еврей и полагал себя сразу же и навсегда – самым ущемленным, обиженным, задавленным и растоптанным. Не понимали эти нервные большеглазые юноши, что справедливость – понятие абстрактное…
Правда, бывали и даже нарастали погромы. Евреев не любили конкуренты по торговле, ремеслу, их считали виновными в спаде производства, в присвоении благ и ценностей, принадлежащих коренным; претензии эти не всегда были небезосновательными, но: чтобы убивать, устраивать беспорядки, искать сочувствия у правительства и церкви – этого Бабин не понимал и не принимал. Легенды же о якобы имевших место правительственных распоряжениях о содействии погромам полагал всегда делом революционных партий, для которых чем хуже – тем лучше.
В чинах он повышался в срок, и когда новый начальник дворцовой полиции решил обновить состав служащих, для чего разослал свои предположения по ГЖУ[3], – был призван в Петербург, к священной особе Государя… Руководил он частью дворцовой агентуры: «на связи» были служащие, лакеи, поставщики – все, кто мог по случаю или прицельно дать информацию о готовящемся или совершенном преступлении, касающемся дворца. Служба нравилась, несла в себе даже некоторую загадочность, и все было бы просто, даже славно – но… Революция. Февральская выбросила его из жизни – «демократы» не нуждались до поры в услугах полицейских «монархистов», Октябрьский же гнусный переворот поставил точку в жизни семейства в целом: отца растерзали, подняли на вилы, имение сожгли, городскую квартиру в Петербурге опасливый владелец просто отобрал – не продлил контракт найма. Бабин съездил – в подлом обличье – на несуществующую могилу отца, обозрел пепелище и сказал себе: «Пока живу – буду рвать их всех зубами». Теперь он вспоминал о еврейских погромах без содрогания…
…Дебольцов сидел на уголке вагонной скамейки, вслушиваясь в успокоительно-убаюкивающий перезвон колес и неясный гудеж внутри вагона. Плакали дети, кто-то пел про «Муромскую дорожку», за спиной смачно чавкали и булькали – по запаху явно глушили самогон.
На соседней скамье обреталась грудастая девица в рваном зипуне – это по лету-то, на голове у нее раздражающе багровела косынка.
– Мадемуазель… – подвинулся к ней Дебольцов. – А у вас голова не болит?
– Не-е… – удивилась она, но в глазах вспыхнул интерес: молодой мещанин с офицерскими усами был красив. – А что… – кокетливо заулыбалась, – у вас, поди, и лекарство есть?
– О, сколько угодно! – радостно сообщил Дебольцов. Ему было скучно: Бабин полчаса назад ушел на разведку, за хлебом насущным. – Я стану лечить вас весь оставшийся путь. Вы согласны?
– А вы не любите красный цвет? – Она решила поиграть, не соглашаться сразу, слова Дебольцова она поняла однозначно как вспыхнувшую неугасимым светом любовь, костер, на котором сгорают от страсти. – Вы контра? – пошутила, знала: этого слова сейчас боятся все.
– Да что вы, сударыня, – закричал Дебольцов. – Да я только что из Парижа, от товаристча Карла, он же – Маркс, я партейной куриер, чтобы вы себе это знали, прежде чем мы начнем абсолютно доверять друг другу!
– Неужели это правда, товарищ? – Глаза у нее стали похожи на два голубых блюдца. – Я даже и предположить не могла!
– Конечно, не могли! – резвился Дебольцов. – Не могла, так точнее, потому что мы, партейцы, должны на «ты», это сближает и цементирует наше дело, – плел без удержу, его несло. – Собственно, меня направил на развал, то есть на преодоление, Феликс Эдмундович, я не называю фамилии на конспиративных соображениях, но вы… Да? Улавливаете?
– Я знаю, о ком вы говорите… – Она задыхалась от восторга.
– Так вот, – продолжал Дебольцов – он уже почти верил в то, о чем рассказывал. – Я с радостью покинул мирный, спокойный Берлин…
– Вы сказали – Париж?
– Ну конечно же! Я выехал из Парижа в Берлин курьерским поездом, в запломбированном вагоне, у нас связи повсюду и… Да, это апропо, это антр ну, я теряю нить разговора, потому что очень волнуюсь. Перед отъездом ко мне в номер пришла Софа…
– Нет! – Девица прижала к пухлой груди маленькие ладошки. – Нет, не огорчайте меня!
– Перестаньте! Неужели вы могли подумать, что я соблазнил жену товарища по партии? Ни-ког-да! Просто жена Феликса принесла мне крутые яйца на дорогу… Нет-нет, мы только дружим, только, это такое счастье!
Показался Бабин, он торопливо пробирался среди сплетенных ног и баулов, мешков и корзин.
– Мадемуазель, – улыбнулся девице, – можно вас… – отвел Дебольцова к противоположному выходу. – Беда, полковник. Там мужик воблой торгует, подошел ко мне, спрашивает: «Этот усатый, он ведь офицер?»
– И… что же?
– А то, что вы идите в тот тамбур, а я его к вам подошлю – будто вы желаете воблу – оптом. Когда подойдет… – Бабин, протянул кухонный нож с засаленной деревянной ручкой, – полосните, мешочек – заберите-с, потому – кушать нам надо что-то? А после мы этим ножичком с рыбки пахучей кожу-то и сдерем!
– Бабин, то есть – Рыбин! – заволновался Дебольцов. – Этого не надобно, нет. Глупо. Зачем? Подозрение не есть доказательство. Он – сам по себе, мы – сами по себе. На остановке улизнем, а так риск, черт знает что!
– Полковник… – вкрадчиво начал Бабин. – Извольте вспомнить: я не Рыбин. Хорошо? Далее: то, что вы предлагаете, с точки зрения нашей службы – чистой воды нонсенс. Кто же вражеского агента оставляет в таких обстоятельствах? Здесь, Алексей Александрович, – кто кого, так поставлен вопрос, уж не взыщите.
Дебольцов перестал спорить, сунул нож в рукав и под раздрызганные звуки гармошки зашагал по проходу. Мысли одолевали скверные. Агент ЧК? Допустим. Покушения он не совершит, он – «маршрутный», то есть тот, кто вынюхивает активных беляков, разведгруппы противника, контриков – но явных. «А я? – подумал он. – Усы – ошибка, конечно, надобно было сбрить. А так – костюм, походка косолапая – мужик и мужик. Торговец, мешочник – все. Чего Бабин всполошился?» Но Бабин всполошился правильно: нарочито мужицкая речь агента, острые глаза, опущенные плечи – обмануть не могли. За всем этим маскарадом скрывался чекист-профессионал, из рабочих скорее всего, безжалостный и сильный враг. Кто кого, так это теперь в России…
Вышел в тамбур, закурил, тут же выполз «продавец», в руках он держал холщовый мешок, от которого исходил умопомрачительный запах. Не помнил такого запаха Дебольцов.
– Покажи, – протянул руку, мужичок покопался и положил на ладонь жирного золотистого леща.
– Почем?
– Десятка. Еслив рыжье – две. За бумагу – одну.
– А ты – деловой… – нехорошо усмехнулся Дебольцов, подбадривая себя этой злодейской театральной усмешкой. – Держи… – Удар нанес снизу вверх, нож вошел легко, как в масло, успел подумать: «И когда это Петр Иванович наточить успел…»
– Больно-то как… – заверещал мужик, словно подбитый заяц. Протащил его по тамбуру, открыл двери и сбросил в черноту. Нож в крови – не очистился почему-то, когда выдергивал, липкая, вязкая…