Даша заметила неладное:
– Пойдем, пойдем, милый…
И он ушел, наклонив голову низко-низко, может быть, тоже почувствовал что-то. Дурное…
– Ты подумала о сыне? Ты понимаешь, что сошла с ума, что вот-вот случится непоправимое, я люблю тебя, я обязан убедить, предостеречь… – Слова застревали в горле, он видел: ей все равно.
– От Колчака? – спросила с деланым удивлением. – Но ведь ты нас познакомил. Знаешь, если я дорожу необычайным фасоном своего платья – я избегаю называть портного!
– Прости, это слишком умственно. Ты решительно едешь?
– Я заберу мальчика сразу же, как только смогу.
Все было кончено…
В Лондон Колчак приехал в начале августа 1917 года. Поселился в небольшом, очень уютном отеле на Курзон-стрит, тихой-тихой лондонской улочке с магазинчиками, пивнушками и трактирами – как это называется по-английски, Колчак не знал. Но более всего поразила его стерильная чистота, мягкие дорожки и тихие, незаметные горничные. Не слышно было пьяных воплей, никто не скандалил, в ресторане кормили вкусно и совсем – при стесненных средствах адмирала – недорого.
На второй день он известил посольство о своем присутствии, еще через день получил приглашение встретиться с Константином Набоковым – влиятельным в нынешних обстоятельствах дипломатическим чиновником. Это «влияние» выяснилось мгновенно; едва пожав руку адмиралу, Константин Дмитриевич изогнул нос и произнес с видимым удовольствием:
– Слетела эта бездарь, слава Богу, слетела. Я полагаю, адмирал, что вы приехали сюда не для того, чтобы помогать поверженной монархии?
– Я приехал, потому что хочу включиться в борьбу. С немцами. Я военный человек и должен воевать. Романовы здесь никак не замешаны.
Набоков пригласил в кафе – «Коньяк здесь – это вам не Шустов какой-нибудь! Это по-европейски убедительно!». Уже через минуту остановился рядом кеб, и лошадки мирно зацокали сквозь туман. А он здесь был традиционный, английский, многажды описанный и рассказанный в подробностях.
– Там изумительные витражи! – волновался Набоков, видимо, предвкушая «не Шустова». – Такие столики, такие лакеи, такая посуда – то есть она не то чтобы уж и совсем невиданная, но особенная, чисто британская, уютненькая такая, я часто бываю и уверен – вы будете в восторге!
В Петербурге такое действительно давно исчезло: встретил метрдотель, два официанта во фраках, торжественно препроводили в ложу – видимо, Набокову привычную, потому что он сел без малейшей суеты. Пока адмирал приходил в себя от уличного тумана и действительно торжественных и очень старых витражей – таким место было в храме или в каком-нибудь другом значительном здании, – метрдотель появился вновь в сопровождении официантов. Мгновенно возникли тарелочки с закуской – то были, судя по всему, омары или что-то в этом роде, какие-то плавающие в соусе кусочки – не то спаржа, не то ревень, Набокову показали пыльную бутылку с огромной сургучной головой, Константин Дмитриевич кивнул, бутылка мгновенно была вытерта до зеркального блеска, пробка бесшумно вынута, и в бокале плеснулась коричневая прозрачная жидкость; запах – давно забытый – ударил в ноздри так ярко, остро, сразу вспомнился Морской корпус, выпуск и торжественный обед в «Медведе», на Большой Конюшенной. Подавали тот же самый: «Гранд Шампань»…
– А нельзя ли… лимон? – спросил, предвкушая удовольствие.
– Что? – удивился Набоков и презрительно сощурился: закусывать лимоном придумал ненавистный император, Николай II, но сдержал чувства и бросил кратко: «Лемон, плиз». И тут же была поставлена на стол тарелочка с аккуратно нарезанными ломтиками и вилочкой. Это было невероятно, здесь не могли знать о русской дикости. И все же – как мило здесь было, как уютно. Колчака раздражала только английская речь – в соседней ложе колокольчиком заливалась дамочка лет тридцати с порочным лицом и мужчина в черном с окладистой рыжей бородой. Понять быструю речь было трудно, но все же по отдельным словам и репликам Колчак догадался, что обсуждается только что состоявшееся соитие. Это было непривычно, и настроение испортилось.
– Вы, кажется, обиделись? – Набоков поднял бокал и посмотрел на свет. – Они здесь другие люди, адмирал, в России долго этого не понимали, и я даже думаю, что никогда не поймут. Как, впрочем, и они нас. Да если по нашим улицам не то чтобы авто – дирижабли летать станут, – мы для них все равно будем только экзотические животные, не более…
– Вас это удивляет? Шокирует, может быть?
– Нет. Я предчувствую: теперь, когда просто ничтожество заменено еще большим ничтожеством, а грядет нечто и вовсе несообразное и в крови и гноище при этом, – нас от них… будущих, точнее, отделит непроходимый ров.
– Ничтожество – это Государь?
– Оставьте, адмирал. Романовы от и до – прелюбодеи, сластолюбцы, поклонники мамоны, – покосился в сторону любовников, рыкнул непримиримо: «Сорри!» – но там даже головой не повели.
– Керенский – позер, друг юности Ленина, присяжный поверенный, снедаемый непомерными амбициями и невозможностью их реализовать, – он что же – лучше?
– Ах, нет… – всплеснул Набоков ручками. – Тут, знаете ли, – Кант. Когда напряженное ожидание разрешается в ничто – это и есть революция во всех своих видах. Это комично. Это кроваво. И оттого это абсурд. Но ведь именно Романовы подготовили все это!
– Каждый последующий – хуже предыдущего?
– Ес, оф коз… Се ля ви! И как там еще… Мы не переделаем, нет.
– Мы – пустота? Мы – ничтожны? А Петр I?
– Но Второй – сопляк! Третий – дурак! Екатерина – кобыла без удержу и сроку! Павел – маньяк! Александр I с дамами своей собственной семьи спал, курощуп несчастный… А Николай I? Лицедей, жеребец, Скалозуб! Я устал перечислять. А теперь – Керенский? Засулич? Террористка эта? Ульянов грядет? Всем все поровну… Вы знаете, что этот грузчик с набережной, Горький этот написал? В Италии, вдохновленный морем и воздухом? «Когда от многого берут немножко – это не кража, а просто дележка!» Зарезать! Раскромсать! Ваше здоровье, Александр Васильевич! – с прихлебом всосался в бокал, с хрустом заел лимоном, страстно произнес: – По-русски, мать нашу так… – всмотрелся в мертвое, отрешенное лицо собеседника: – Бросьте, адмирал… И вообще: оставайтесь. Какая война, простите, к чертовой матери? Кому это все нужно, надобно то есть? Будем пить коньяк – он здесь 1825 года. Пестеля помянем, Рылеева – поэта Кондратия, коего Кондрашка придавил – палач. И поделом, поделом, потому нечего бунтовать, потом деньги от царя брать, на плече царском рыдать, каяться и всех дружков окаянных предавать в розницу!
– Бог с ними, Набоков. Сейчас Россия гибнет…
– Из-за них и гибнет. Чепуха… Время – лучший лекарь. Обойдется как-нибудь.
Колчак смотрел на истощенное лицо, пустые глаза, и ужас накатывал: «А если все, что говорит Набоков, – правда? Господи… Не может того случиться, не может. Я ведь не один. Мы все живы пока. Мы защитим, спасем Россию…»
Дебольцова и Бабина поезд уносил в Екатеринбург. Мальчиковая это была затея – ехать к черту на рога, донкихотствовать, спасать тех, кого никак спасти нельзя было. Но их вела вдруг вспыхнувшая болезненным пламенем совесть, долг, или – как они сами для себя определяли другим словом – «честь». Емкое слово… Для каждого из них оно было целый мир привычных представлений – непреложных, нерушимых до скончания живота, верой, которой никогда бы они не поступились, в отличие от многих и многих, и верностью – эти понятия были частью девиза ордена Святого Георгия, который Дебольцов в окружающей дикости носить не считал возможным, но всегда полагал самой желанной своей военной наградой. У Бабина не было Георгия, но он думал так же.
Он был конечно же жандарм – эту профессию в дворянстве не жаловали, не любили, фи, жандарму и руку-то стыдно подать, да ведь подавали и улыбались при этом заискивающе, понимая, что люди в голубых мундирах нужны, только вот служат плохо – от доброты неизбывной и милосердия национального. А ведь вешать, вешать надобно…