И вообще – кому и зачем вы рассказываете свою полинявшую, тупиковую жизнь? Не надежнее ли – умолчание и хранение – в злате? Вернее – почему не специальному комитету? Особой тройке, у которой еще больше внимания? Впрочем, мало ли в свете операций, в коих не прослеживаются ни резон, ни порода? Да не оступятся и не сорвутся, штурмуя крутые горы абсурда…
Жантильная и фитильная старушенция, сдувшаяся до грифа, до питающихся – вчерашним, чтоб не сказать – падалью и мертвечиной, непререкаемо заявляла:
– Между прочим, еще вчера на вашем месте стоял тот, кто слышал – сразу всех!
– Вы же нас услышали, – констатировала конфузная Клок. – А идущий с подслушанным… с краденым… с перехваченной вестью никогда не споткнется и пройдет все посты и все обстоятельства времени, места, риска, и свободы выбора и торговли…
– Кажется, именно вы, милейший, строите из нас – капеллы или сливаете в оперные хоры… а мы слышим – штучный экземпляр, – вставлял гражданин Максимилиан, гнутый по ущербу максималист. – Натурально, самый неподражаемый. Вопиющий в пустыне.
– Это вам угодно разводить додекафонию, а мы не слышим друг друга, – ехидно замечал разносчик. – Хоть убейте, не слышу никого, кроме себя.
– Да нарочно гонят свои резюме в общий гул, – лениво говорила Несравненная Прима. – Их кровь, и желчь, и квас – коллектив! Вниманию – обремененных своей индивидуальностью и необщими выражениями! – возглашала Прима. – Желающих стереть – случайные черты и другие навороты и заморочки! Кто надоел себе и всем – своей оригинальностью? Задрючил – неповторимостью и еще кучей стрихнина и готов покаяться? – и по почину проводника пилигримов, патрона странников и гуляк, возносящего в маяки – свой зонт, полагая – куда-нибудь завести доверчивых и впутать в лабиринты чужого города, Прима вздымала свой лавирующий между котом и хряком телефончик, своего дьяволенка, свинью химеру, переслоенную контрапунктами кошки, и объявляла голосом орхидей и лилий, примеряющих утренние алмазы росы, лучшие друзья орхидей и лилий, даже необработанные: – Уничтожаем отпечатки вашего присутствия. Выпариваем и выжигаем след… Покупаем персональные данные.
Ваш Тот, Кто слышит многие языки и даже больше… поскольку кому-то представляются – уникальными, а Вашему Внешкору – типажными, тождественными и даже неразличимыми, и легче легкого – принять сестру за брата, или два голоса за один и слепить – в андрогина, в Макропрозопа, в амфисбену… а то склеить кого-нибудь максималиста – чуть не с кем-нибудь кондуктором, и разбери-ка, кто неподкупный напирает:
– Товарищ, что вы собой весь проход загромоздили вместо стада баранов? А каким еще языком с вами разговаривать? Забиваю на франсе и на дойче. Отчасти. И на сленге утопающих в пропасти… – а какой окривевший перебивает: – Я, только я – лучший кандидат в кондукторы! Жена сбежала, с предками покончено, потомство перелетело три моря, других сестер и братьев – ни двора, ни кола…
Ваш Сорвавший Слух Доброволец обращается к ретивой, доброезжей, рысистой армии – на гребне, к величественной двадцатке или к еще более могучей восьмерке наделенных – третьим глазом… точнее, третьей ногой, почти кентавров. В частности – к тому, кто на четырех столпах, у кого – обстоятельное седло и бордовая мантия, пропустившая поземку снега или оплетку горностая… к господину-трону Бордо, ибо уверен: подлейшие многие языки, эти непроизводительные, но пропарывающие и парафинящие столь невообразимы, так самодовольны и нарочиты, чтоб накрыть Вашего Корреспондента, просквозившего их ураганный лес – волевой лесой, ледяной нитью и бечевой, расседлать Потрясающего Копьем – в одного из скопища! Чтобы погасить лидирующего и умертвить – все, о чем звонит этот колокол, и посему неволят – перекрикивать их, выворачивая горло! Но еще ужаснее – Вернейший может не расслышать Ваши позывные, прохлопать – Ваш Высочайший ответ!
Настоятельный Друг Вашего Высочества пытался задобрить отъявленных, ублаготворить снедающих. Не он ли подбросил голытьбе – довольство, дольнюю экипировку, с отменным реализмом закусившую сии языки? Правда, не удержался – и взвил над самой сухопарой фитиль и обложил копотью грифа, а в слишком заливистых, в разнесшихся на ложных стезях их вдевал камни и в бороду – горлопанок-птиц… умору – в Дроздоборода, в почти королевствующего, единицы, чтобы взвесить все его речи. Тяжелейших же клокочущих – обесточил, поставив на рейд – с выбранными до контура башней и полынью, входящими в костяк сравнений, в каменные орудия труда, а их флаги урезал – в клок неизвестных материй… Допустим, Ваш Корреспондент расщедрился – на заношенные платья из моды великого уныния, старящие – на триста лет, на эти перезрелые парашюты, упарившиеся раскрываться… на дряблые, плюнувшие раскрываться грибы, но и направления, по которым втирают свои клекоты, свой гам травы, не свежее… Зато отличил в крикливых – крикливую-прим и включил в олимпийский резерв, премировал – несравненным ликом Юности и осыпал сирену Юности – драгоценностями… уж точно, их звукописью. Зато выгородил голякам лучшие время и выгон – полдень лета, помост и исключительную подсветку: разбил вкруг их пьедестала – помоста – костры солнц. Но неисправимые не сдаются – и умышляют, навешивают и нарезают, и жмутся только с тишиной. Вот он, высокий смысл жизни, ее динамит, динамо: пришли, нашумели – и тем свершились… Ваш Внешкор редактирует: пришли, нашумели и прекратились… прошли. Но, в конце концов, если повторяются и платья, и травы, и шумящие… так повторятся!
Однако в этом слепящем пространстве, чьи солнца расфасованы – на стеклянные и медные, каменные, деревянные и бумажные, на кимвалы, имена, счастливые номера и на телеграммы-молнии велосипедных рулей, где прокатывают по карнизам садов – садки яблок, сплющенных в медальоны пламени, а по рантам парадных дверей – след льва, где фюзеляжи трамваев и троллейбусов переплавлены из горящих планов и разносят гул и порох – на километры, хотя не догонят – блеск рельсов и гул тщеты… В этом маковом поле, чьи пунцовые всполохи расклеены на всех стенах и вплетены в косы фонтанных и иных поливальных вод, в этом разящем, сокрушительном свете даже верная Вам тень Истинного Добровольца мечется от огня и прирастает к Самому Надежному с девяти рубежей… хотя, увы, ошибается! Путается – и то подверстывается к пылу отвергнутых влюбленных, то – к сверкающим взорами изгнанникам и, наступая на их потери, и поскользнувшись и качнувшись, переплескивает их слезы – в солонки с инеем, и в кокарды идущих в море иных предпочтений и тождеств, и в диадимы выходящих из моря… Вернее, на раздолье, залитом Вашим сиянием, зрелища перескакивают с пятых на десятые – так что эти лопаты-языки, возможно, и в самом деле принадлежали – воскружившей над Вашим Добровольцем говорящей каланче и пошлякам-курантам, только и знающим ковыряться стрелой в зубах. При Вернейшем, несомненно, щелкали рапирами и выпадами провода, и что-то артикулировали светофоры, семафоры и дребезжали знаки дороги и вся кладь воздухов… Например, фонарные мачты свистели песнь официантов, пронося над плечом поднос с горящими пуншами или дискосы, им вторили верстовые столбы, пронося круги блужданий. Что-то заворачивали винторогие буйволы-капители и финтили кариатиды, исповедуя между исповедальным – дородный топлес, и бахвалились мемориальные доски, и даже провалившиеся пасти цоколей бухтели губой и вшаркивали словцо-другое… Вам определенно будет доложено более определенно, когда рассеется свет.
Дата сообщения: Тертая тетка Тысяча пересчитывала свои крыши и крыши, и каждую набирала – с нового абзаца снега и времени, с бордовой, то есть с красной строки заката, а может, раскладывала на просушку страницы книг, писем, рапортов, но скорее – на отбеливание… Да храни их библиотека – или тот неузнанный, погруженный в багрянцы светилен, уже садящихся в коптильни, тот размашистый, кто проходит метель эспланады, перелистывая семь саванов ее чистоты или семь коверкотов сна, или семь башмаков на оттаявшей под стеной полосе, и охотно превращаются в голубей, вобравших все свои выпуклости – в перья тьмы, дабы не истаяла, и заношены, не исключено, на воздушных трассах.