Я не раз видел и слышал Фадеева. Подтянутый, стройный, с энергичной походкой и напористой речью, с громким смехом, с волевым, несколько плакатным лицом, он производил впечатление человека сильного, уверенного в себе. Это впечатление не было поколеблено даже рассказом Галанова: в таком состоянии Фадеев все-таки прочитал то, что нужно было, смог здраво судить о прочитанном.
Только однажды я видел Фадеева растерявшимся, не знающим, как реагировать, - впечатление было мимолетное, случай пустяковый, а все же запомнился, потому что поразил, чем-то не соответствовал сложившемуся у меня образу, ставил под сомнение его адекватность оригиналу. Праздновался в зале Чайковского юбилей Фадеева - пятидесятилетие. Пышные, захлебывающиеся от восторга речи, казенная велеречивость адресов (мой университетский учитель Леонид Иванович Тимофеев, известный литературовед, на своем юбилее заметил, что юбилейные речи и адреса представляют собой жанр, в котором преувеличение достигает самого крайнего предела). Фадеев все это слушает, сидя посередине сцены в кресле, смахивающем на трон, положив руки на подлокотники, весь вечер не меняя позы, с каменным лицом, глядя не на выступающих, а прямо перед собой. Не только в его позе, но и во взгляде полная отрешенность от того, что сейчас здесь, в зале Чайковского, происходит, словно чествуют не его. Непонятно даже, слышит он или не слышит, что о нем говорят?
И вдруг Иван Семенович Козловский, знаменитый тенор, сказав несколько посвященных юбиляру фраз, разражается длинной речью о современной опере, разносит в хвост и в гриву попытки воссоздать на оперной сцене сегодняшнюю жизнь, сегодняшний быт. Зал удивлен, даже несколько шокирован - при чем здесь Фадеев, его юбилей, но все-таки слушает: говорит Козловский очень горячо, чувствуется, что все это его по-настоящему задевает. И вдруг после одной из гневных тирад, которые он бросает в зал, Козловский обращается к Фадееву:
- Скажи, Саша, когда ты писал «Молодую гвардию», ты думал, что из нее сделают оперу?
Фадеев как человек, которого внезапно разбудили, который еще не может толком понять, что происходит вокруг и что от него хотят, растерянно и испуганно отвечает:
- Нет, не думал.
Все это - и вопрос Козловского, и ответ Фадеева - так неожиданно и странно на ритуально-торжественном юбилейном вечере. Но никто в зале не смеется. Козловского, по-видимому, тоже поражает столь не свойственная Фадееву смятенная, беззащитная интонация, он прерывает свою обличительную речь и говорит:
- Давай, Саша, я тебе лучше спою.
И я тогда подумал о Фадееве: нет, это только кажется, что этот человек из стали, - ему тоже ведомы смятение и боль, на нем надета кольчуга, он к ней привык и до поры до времени она делает его неуязвимым, но только до поры до времени…
Утром в понедельник в коридорах и комнатах редакции только и разговоров, что о самоубийстве Фадеева - подробности, догадки, толки, слухи. Рассказывают, что Фадеев оставил письмо в ЦК, оно было запечатано, никто его не читал, даже очень быстро приехавший Алексей Сурков (он тогда возглавлял Союз писателей), письмо увезли появившиеся как из-под земли молодцы из «органов». Все это так и было, никто из руководителей Союза писателей действительно письма Фадеева в глаза не видел, это мне подтвердил Константин Симонов, когда я через много лет спросил его, - с письмом был ознакомлен лишь очень узкий круг лиц, принадлежащих к самому высшему эшелону власти. А опубликовано оно было через тридцать четыре года после того, как Фадеев написал его…
По каким-то деталям, разным косвенным данным, по реакции властей (о ней я еще расскажу) стараемся вычислить содержание фадеевского письма. Галанов рассказал, что Маршак видел Фадеева за день до самоубийства, в субботу, они долго беседовали. Маршак был поражен тем, как остро и драматически переживает Фадеев XX съезд, разоблаченные сталинские преступления. Все это сейчас подтвердилось - в письме Фадеева обвинение старым и новым правителям страны в расправе над литературой, в уничтожении писателей: «Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загубленно самоуверенно-невежественным руководством партии, и теперь уже не сможет быть поправлено. Лучшие кадры литературы - в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих».
Такого правителям страны наверняка не приходилось читать и слышать. Да еще от кого, от человека, которого они считали абсолютно своим, идеально управляемым. Письмо Фадеева пышет ненавистью к партократии: «Нас после смерти Ленина низвели до положения мальчишек, уничтожали, идеологически пугали и называли это - «партийностью». И еще: «Литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных…» В общем тогдашним читателям письма было отчего прийти в дикую ярость..
Много говорили в те дни еще и о том, что Фадеев не мог себе простить, что давал санкции на аресты или не сопротивлялся репрессиям, обрушившимся на писателей. Рассказывали, что какие-то вернувшиеся из лагерей люди не подали ему руки, и он этого позора вынести не мог. Не знаю, что здесь плод фантазии, а что было на самом деле. Пока не будут открыты архивы соответствующего ведомства, невозможно проверить обоснованы или не обоснованы такого рода обвинения. Да и требовались ли вообще санкции Фадеева? Нельзя упускать из виду, что в пору самых массовых, самых опустошительных репрессий Союзом писателей руководил Владимир Ставский. Фадеев сменил его в 1939 году, когда после снятия Ежова, которое, теперь мы это понимаем, было очередным вольтом Сталина, страшная волна арестов несколько пошла на убыль, а кое-кого даже выпустили. Однако аресты и расправы продолжались, из самых крупных фигур литературы, кроме Бабеля, в те дни был брошен в лубянский застенок и уничтожен Михаил Кольцов. Для его ареста не потребовалась санкция Фадеева, его согласия не спрашивали. Это известно, потому что за арестованного Кольцова Фадеев попытался заступиться. Когда-то мне об этом рассказал Симонов. В его посмертно опубликованной книге воспоминаний «Глазами человека моего поколения» эта история, записанная им со слов Фадеева, воспроизведена во всех подробностях:
«...Он, Фадеев, тогда же, через неделю или две после ареста Кольцова, написал короткую записку Сталину о том, что многие писатели, коммунисты и беспартийные, не могут поверить в виновность Кольцова, и сам он, Фадеев, тоже не может в это поверить, считает нужным сообщить об этом широко распространенном впечатлении от происшедшего в литературных кругах Сталину и просит принять его.
Через некоторое время Сталин принял Фадеева.
- Значит, вы не верите в то, что Кольцов виноват? - спросил его Сталин.
Фадеев сказал, что ему не верится в это, не хочется верить.
- А я, думаете, верил, мне, думаете, хотелось верить? Не хотелось, но пришлось поверить.
После этих слов Сталин вызвал Поскребышева и приказал дать Фадееву прочитать то, что для него отложено.
- Пойдите, почитайте, потом зайдите ко мне, скажете о своем впечатлении, - так сказал ему Сталин, так это у меня осталось в памяти из разговора с Фадеевым.
Фадеев пошел вместе с Поскребышевым в другую комнату, сел за стол, перед ним положили две папки показаний Кольцова.
Показания, по словам Фадеева, были ужасные, с признаниями в связи с троцкистами, с поумовцами.
- И вообще чего там только не было написано, - горько махнул рукой Фадеев, видимо, как я понял, не желая касаться каких-то персональных подробностей. - Читал и не верил своим глазам. Когда посмотрел все это, меня еще раз вызвали к Сталину, и он спросил меня:
- Ну как, теперь приходится верит?
- Приходится, - сказал Фадеев.
- Если будут спрашивать люди, которым нужно дать ответ, можете сказать им о том, что вы знаете сами, - заключил Сталин и с этим отпустил Фадеева».
Для понимания Фадеева важен и комментарий Симонова к фадеевскому рассказу: «Этот мой разговор с Фадеевым происходил в сорок девятом году, за три с лишним года до смерти Сталина. Разговор свой со Сталиным Фадеев не комментировал, но рассказывал об этом с горечью, которую, как хочешь, так и понимай. При одном направлении твоих собственных мыслей это могло ощущаться как горечь оттого, что пришлось удостовериться в виновности такого человека, как Кольцов, а при другом - могло восприниматься как горечь от безвыходности тогдашнего положения самого Фадеева, в глубине души все-таки, видимо, не верившего в вину Кольцова и не питавшего доверия или, во всяком случае, полного доверия к тем папкам, которые он прочитал. Что-то в его интонации, кода он говорил слова: «Чего там только не было написано», - толкало именно на эту мысль, что он все-таки где-то в глубине души не верит в вину Кольцова, но сказать это даже через одиннадцать лет не может, во всяком случае, впрямую…»