Считаю ли я при этом, что судьба Украины в составе Российской империи была благополучной? О нет! Украина, та ее часть, которая подчинялась Хмельницкому, шла под высокую руку единоверного православного царя на определенных условиях. Условия эти были Московским государством нарушены. Подлинная трагедия началась при Петре I и завершилась при Екатерине II, отдавшей украинских землепашцев в крепостное рабство и уничтожившей всякие намеки на автономию Украины.
Но при этом опять-таки неизбежно встает вопрос — а каковы были иные варианты судьбы Украины, предопределенные ее геополитическим положением? Судьба Украины схожа с судьбой Польши. Но с существенными коррективами. На протяжении столетий Польша была одним из крупнейших государств Европы, со своей развитой культурой, совершенно своеобразной государственной традицией, четко структурированным обществом. Польско-Литовское государство, отбросив агрессию с запада, как мы помним, пыталось поглотить или, во всяком случае, сделать своим вассалом Московскую Русь. И страна с таким прошлым, с такими материальными и духовными ресурсами оказалась смятой и расчлененной, государство Польское надолго исчезло с карты Европы.
Украина XVII века оказалась куда как в худшем положении. Она была зажата между Польшей, Крымом и Московским государством, а ее собственная государственная потенция значительно уступала польской.
Хмельницкий, как умный политик, понимал, что Украина может противостоять Польше, частью которой она достаточно долго была, только в тесном союзе с сильным военным партнером. Это могли быть либо крымские ханы, вассалы Турции, либо Москва. Раде в Переяславле были предложены четыре варианта — турецкий султан, крымский хан, польский король, московский царь. О суверенности речи не было.
Все это — общеизвестно.
В конкретной ситуации Украина вынуждена была стремиться под московский протекторат, который логически перешел в полное поглощение, а Москва столь же логично должна была озаботиться присоединением этого богатого родственного края.
Вхождение в состав России, увы, было лучшим из возможных вариантов — при всех его тяжких издержках.
С Кавказом ситуация была иная, но тоже отнюдь не относившаяся к категории имперской дури. И. Дзюба приводит два объяснения агрессии России на Кавказе. Первое принадлежит Д. Иловайскому: «Начало Кавказской войны относится к концу XVIII столетия, когда Грузия вступила в подданство России и Кавказский хребет очутился между русскими владениями». Можно как угодно относиться к Иловайскому, но тезис его совершенно бесспорен. Да, с присоединением Грузии, которая, как и Украина, пошла в вассалы России не от хорошей жизни, появилась настоятельная потребность обеспечить безопасную связь метрополии с новым краем. (Мало кому неизвестно, что Грузия регулярно подвергалась опустошительным нашествиям иранцев и — в меньшей степени — турок, что ей грозила потеря культурной и религиозной самобытности, что одним из терзавших ее страшных бичей были набеги кавказских горцев. Почему, сочувствуя лезгинам, мы не должны сочувствовать грузинам? Жизнь Грузии под русским владычеством была не сладкой, но уровень безопасности и спокойствия стал неизмеримо выше. При всей школьной банальности этих фактов — никуда от них не деться.) Соображения Берже, которые И. Дзюба противопоставляет мнению Иловайского, ничуть ему не противоречат: «Кавказская война началась не в силу каких-нибудь политических задач или дипломатических соображений, но была естественным результатом государственного роста России». Именно так. Естественным результатом. Можно сокрушаться по этому поводу, но странно отрицать неизбежность этого процесса. Что же касается методов — да, они были чудовищны. Именно чудовищность методов и предопределила нынешнюю трагедию. Тут у меня нет ни малейших расхождений с И. Дзюбой.
И теперь надо перейти ко второму, и главному, аспекту проблемы — как же относилось к происходящему на Кавказе русское общество и каково было реальное восприятие духовными лидерами этого общества российско-кавказской драмы?
Во-первых, вынужден сказать, что эта важнейшая для понимания жизни России тема фактически еще не разработана. Работа начинается только сейчас. Исследователям предстоит проанализировать с социально-психологической точки зрения огромный слой мемуарной, эпистолярной, художественной литературы. В данном случае мы обратимся преимущественно к литературе художественной, которая, по авторитетному мнению Ключевского, может в лучших своих образцах служить фундаментальным историческим источником. В мемуаристике периода Кавказской войны — в воспоминаниях лиц, не принимавших непосредственного участия в боевых действиях и не бывавших на Кавказе, — эта тема возникает достаточно редко. Война в Афганистане и война в Чечне волновала и волнует современное нам общество гораздо острее, чем война на Северном Кавказе беспокоила общество первой половины прошлого века. И это само по себе подлежит осмыслению.
В литературе художественной кавказские сюжеты — если учесть длительность войны — сравнительно немногочисленны. И. Дзюба перечисляет всех крупных писателей, тексты которых имеет смысл анализировать. Прежде всего, разумеется, — Пушкин, Лермонтов, Толстой. Их произведения покрывают едва ли не весь период активных боевых действий.
Я впервые перечитал соответствующие тексты под этим углом зрения. И, к удивлению своему, обнаружил равновесие симпатий авторов к людям, ведущим войну с той и с другой стороны.
Если непредвзято прочитать кавказские сочинения классиков, то выявляется любопытная закономерность.
И. Дзюба укоризненно цитирует воинственный эпилог пушкинского «Кавказского пленника» со строками, прославляющими неограниченную жестокость завоевателей — Цицианова, Котляревского. Все так. Но кроме эпилога существует и сама поэма. И. Дзюба пишет: «…как истинный художник Пушкин был восхищен суровой пластикой горского быта и не мог не поддаться сугубо эстетической симпатии». Это неверно. Дело вовсе не ограничивалось эстетикой. «Меж горцев пленник наблюдал / Их веру, нравы, воспитанье, / Любил их жизни простоту, / Гостеприимство, жажду брани…». С таким же успехом можно утверждать, что в свободных героях «Цыган» Пушкин ценил только их экзотическую внешность.
Структура «Кавказского пленника» предвосхищает структуру «Медного всадника»; блестящий имперский пролог и — описание другого жизненного уровня, где железная машина государства выступает как сокрушитель простого человеческого счастья.
В «Кавказском пленнике» вместо имперского пролога — имперский эпилог. Между эпилогом «Кавказского пленника» и самой поэмой такое же трагическое равновесие, как между прологом «Медного всадника» и описанием судьбы Евгения. Пушкин первый в нашей литературе, да и политической мысли, в полной мере осознал жестокую диалектику связи индивидуальной судьбы с судьбой государства.
Это понимание нашло наивысшее отражение в мучительных коллизиях «Истории Петра Великого», где, несмотря на незавершенность, уже ясно видна концепция. И концепция эта направлена как против античеловечных крайностей государственнического подхода к живой жизни, так и против хаосного своеволия людей и народов. И это имеет прямое отношение к нашей проблематике.
Известно жесткое неприятие Пушкиным попытки отложения Польши в 1830–1831 годах. (Кстати, одним из первых требований восставших к России было требование возвратить в состав Польши украинские земли.) Но жесткость эта имела свои особенности. В письме Вяземскому от 1 июня 1831 года Пушкин описал героическое поведение польских офицеров в одном из сражений. Описание это не менее уважительно, чем изображение боевой и мирной жизни черкесов в «Кавказском пленнике». Но завершается оно следующим комментарием:
«Все это хорошо в поэтическом отношении. Но все-таки их надобно задушить… Для нас мятеж Полыни есть дело семейственное, старинная, наследственная распря: мы не можем судить ее по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей» (курсив мой. — Я. Г.). Текст, прямо скажем, не вызывающий сочувствия. При всей сложности геополитического расклада наличие Польши в составе империи вовсе не было насущной необходимостью. Завоевание Кавказа для России было в значительной мере шагом вынужденным. Раздел Польши — актом международного разбоя.