— Так вы ничего больше и не узнали?
— Так и не узнала. А весь вечер приставала. Интересно же, Верке вдруг чья-то жена сцену закатывает.
Вскоре мы с Катей прощаемся.
Но этот телефонный разговор не выходит у меня из головы.
Вечером я рассказываю о нем Вале и Эдику, и в конце концов после немалых раздумий и споров у нас рождается план новой операции.
Дело в том, что Меншутин уезжает в командировку. Причем весьма активно ее добивается. Все это сейчас нам на руку. Если бы он не уезжал, операцию пришлось бы отменить. И это было бы очень досадно.
Нам нужны последние доказательства.
Вернее, последние нужны Эдику. У нас нет и первых.
Эдик же полон азарта и гнева.
— Ты, дорогой, не представляешь до конца социальной опасности Меншутина. Серьезно тебе говорю. Не улыбайся, пожалуйста, — с горячностью объявляет он, сердито блестя своими черными глазами, и начинает загибать пальцы. — Вот, гляди сам, пожалуйста. Разложение государственного аппарата — раз. Подрыв доверия к нему со стороны граждан — два. Нравственное калечение людей, всеобщее убеждение, что только обманом, взяткой, обходом закона можно чего-то добиться. Шуточки? — Эдик смотрит на нас с Валей бешеными глазами и, сделав паузу, продолжает: — Или думаете, сотни лет Россию разворовывали и не разворовали, так и сейчас не разворуют?
— Мы именно так и думаем, — серьезно говорит Валя. — По долгу службы.
Но Эдик никак не реагирует на его иронию.
— Что же прикажешь делать, а? Стрелять? — рычит он. — Если больше ничего не действует.
— Только не это, — качаю головой я. — Пока что давай ловить. С поличным. Вот, например, Меншутина. Он едет завтра, это точно?
— Да, — кивает Эдик и нервно закуривает. — У него билет на поезд уже куплен. Отходит в десять тридцать пять.
Я поворачиваюсь к Вале:
— Ты его проводишь. С вокзала звони мне. И я начинаю действовать. Договорились?
Так все на следующий день и происходит.
В положенный час звонит Валя:
— Уехал. Вагон семь. Между прочим, в девятом вагоне едет Жанна.
— Ого! — не выдерживаю я. — Сюрприз.
— Не такой уж и сюрприз, — спокойно, почти равнодушно возражает Валя и добавляет: — Этого следовало ждать. Ну, счастливо.
Последние слова его означают, что теперь очередь действовать мне.
И я берусь за телефон.
А еще через час я сижу за столиком в кафе и с нетерпением поглядываю на часы. Что за причуды назначать деловые свидания в кафе! А впрочем, почему бы и нет? К себе в отдел приглашать эту женщину мне не хотелось. Еще меньше желания у меня было идти домой к ней и снова попадаться на глаза той злобной старухе. Так что, пожалуй, встреча в кафе не такая уж плохая идея.
Но вот наконец с улицы появляется знакомая статная фигура. Сквозь стеклянную дверь я вижу, как Елизавета Михайловна скидывает у гардероба пушистую шубку и оказывается в строгом темном платье с замысловатым кулоном из черненого серебра на груди. Около зеркала она поправляет двумя руками пышную прическу и спокойно, с достоинством проходит в небольшой зал, оглядывает его и направляется в мою сторону.
Я встаю, подвигаю ей стул и заказываю подошедшей официантке кофе и пирожное.
— Извините, Елизавета Михайловна, — говорю я, — что вынужден был вас побеспокоить.
— Пожалуйста.
— И за выбранное место для встречи. Но хотелось…
— Это лучше, чем если бы вы пришли ко мне домой, — сухо перебивает она меня.
— Вот и я так думал. А дело в следующем. Открылись новые обстоятельства, которые требуют уточнений. И в связи с отъездом Станислава Христофоровича мне приходится обратиться к вам.
На узком, бледном лице ее ничего не отражается. Удивительно флегматичная особа.
— Пожалуйста, — вяло говорит она. — Если чем-нибудь могу быть вам полезна.
— Хочу предупредить вас, — продолжаю я. — На всякий случай. Все, что вы мне сейчас скажете, автоматически становится нашей профессиональной тайной, и никто об этом не узнает. В этом мы напоминаем врачей.
— Я не собираюсь открывать вам никаких тайн, — пожимает плечами Елизавета Михайловна.
— Как знать, чего коснется наш разговор, — возражаю я. — Теперь второе. За это вы меня тоже заранее извините. Я прошу вас быть со мной правдивой. Лучше вообще не отвечайте. Ведь мы все вынуждены будем проверить, как вы понимаете. И может получиться конфуз.
— Второе ваше предупреждение тем более излишне, — холодно говорит Елизавета Михайловна.
— Тем лучше, — киваю я. — А спросить мне вас хотелось бы о двух обстоятельствах. Они, как вы, наверное, догадываетесь, касаются Веры Топилиной. Мы продолжаем расследовать причину ее смерти. Для этого нам надо все о ней знать. Так вот. Первый мой вопрос, очевидно, весьма деликатный. Поэтому прошу вас помнить мое первое предупреждение. Речь идет о вашем телефонном звонке Вере. Месяца три тому назад. Я могу вам напомнить только то, что отвечала вам Вера: «Откуда я могу знать?», «Вы же видите, я дома», «Выясняйте на здоровье», «Оставьте меня в покое». Ваше имя она назвала в самом начале разговора.
По мере того как я говорю, бледное лицо Елизаветы Михайловны заметно розовеет.
— К судьбе Веры этот разговор отношения не имеет, — сдержанно замечает она.
— Значит, вы вспомнили этот разговор. Поверьте, мне так же неприятно спрашивать вас о нем, как вам отвечать. Но… Я вам скажу кое-что о судьбе Веры. Дело в том, что сейчас уже можно считать твердо установленным: она покончила с собой.
Елизавета Михайловна в испуге всплескивает руками:
— Не может быть… Ведь Станислав Христофорович…
— Да, он тоже считает, что это не может быть. И очень хочет, чтобы этого не было. Даже убеждал меня. Вы, наверное, помните. Очень настойчиво убеждал.
— Помню…
Стынет кофе, не тронуто пирожное. Слишком крутой, напряженный и трудный разговор сразу возникает между нами.
— Станислав Христофорович, — продолжаю я, — если помните, говорил: молодая, в общем здоровая, психически нормальная девушка не может покончить с собой. Да и особых неприятностей у нее, по его словам, не было. Помните?
— Да…
— И все-таки это случилось. А Вера была действительно молодой, в общем здоровой и, конечно, психически нормальной. Но вот неприятности у нее, видимо, были. И немалые, надо полагать.
Елизавета Михайловна молчит, низко опустив голову. Я вижу только ее мраморный лоб в еле заметной сетке морщинок и пышные, с легкой проседью волосы.
— И еще, — добавляю я. — Вера была удивительно совестливым и правдивым человеком. Вы это заметили?
— Заметила… — еле слышно произносит Елизавета Михайловна, не поднимая головы.
— Значит, что-то случилось, чего она не могла вынести, — продолжаю я. — И случилось не сразу. Она давно жила в странно угнетенном состоянии. И тот разговор с вами…
Но Елизавета Михайловна не дает мне закончить. Она вскидывает голову, и, глядя мне в глаза, со сдержанным волнением произносит:
— Ну, хорошо, хорошо. Я вам скажу. Я вижу, у вас, как это ни удивительно, есть сердце. Но у меня оно тоже есть. И перед Вериной смертью… перед ее могилой… я… — она нервно достает из сумочки платочек и мнет его в руке. — Я тоже не буду молчать. У меня больше нет сил… если хотите. Такой девочке… уйти из жизни. Из-за чего?.. Это безумие какое-то… Но тот звонок… Я сама обезумела… — Голос ее прерывается, она умолкает, потом, сделав над собой усилие, говорит дальше: — Мой супруг не очень-то постоянен, надо вам сказать… Я заметила. Он пытался ухаживать за Верой. Но тут его постигла редкая неудача… Она оказалась лучше, чем он о ней думал. Но одно время, мне показалось… И я позвонила… Ну, дура. Старая дура. Что вы хотите…
Она снова опускает голову и прикладывает платок к глазам.
— Простите, Елизавета Михайловна, — говорю я. — Но, к сожалению, это не все, о чем я хотел вас спросить. И даже не самое главное. Вы разрешите?
— Пожалуйста… — шепчет она.
Черт возьми, как тяжело вести такой разговор. Никакой другой, кажется, не требует столько душевных сил и нервов, и так не выматывает тебя самого. Заглядывать в исстрадавшуюся душу другого, особенно женщины, причем достойной и гордой женщины, это, если хотите, испытание для собственного достоинства и гордости. И только неотступная мысль, что я должен исполнить свой долг, не только служебный, но и нравственный, заставляет меня дойти до конца того пути, которым прошла Вера, и найти, и наказать того, кто искалечил, нет, кто, выражаясь по старинке, загубил ее жизнь.