— Так это же я ему рассказала, — говорит, улыбаясь, Валя и обращается ко мне: — Вы хотя бы сослались на источник?
— Их два, — отвечаю я. — Яков Захарович тоже, оказывается, помнит этого дядюшку. А вот зато у меня, у единственного, есть фотодокумент. Прошу, товарищи, внимания. Вы, Валя, уже видели. — И я важно вытаскиваю из кармана знаменитую фотографию. — Вот, Игорь Леонидович, та девчонка, которую вы искали. Узнаете? А вот и знаменитый Костя.
Мы останавливаемся возле фонаря и все с интересом рассматриваем фотографию.
— Валечка, — говорю я, — а вы случайно вот этого паренька не помните? Мне сказали, он ухаживал за Верой, — и я пальцем указываю на Павла.
Валя пристально вглядывается в фотографию, потом берет ее в руки и наконец качает головой:
— Нет, не помню.
— Его зовут Павел.
— Павел?.. Нет, не помню я его.
— А вы, Игорь Леонидович? — не теряю надежды я.
Инженер забирает у Вали фотографию в свои огромные ручищи, сдвигает очки на лоб и после долгого изучения со вздохом возвращает фотографию мне.
— Нет, милый мой, что-то не припоминаю, — и мечтательно добавляет: — Вот если бы он тоже исчез…
— Этого еще не хватает, — я машу рукой. — Только не накаркайте, ради бога.
— Ну, пойдемте же, пойдемте, — торопит нас Раечка. — С этой вашей фотографией наверняка опоздаем.
Итак, мы идем смотреть заграничный детектив с необычайно интригующим названием. События в нем происходят в Лондоне. Бандиты действуют ловко и нагло, используя последние достижения науки и техники. Главарем их оказывается не более и не менее, как сам помощник начальника тюрьмы. Ну, и симпатичный, пожилой комиссар Скотланд-Ярда, естественно, сбивается с ног. Но особенно восхищает меня финал: комиссар ловит главаря на стадионе, во время футбольного матча, обнаружив его, переодетого и загримированного, среди ста тысяч беснующихся зрителей, разглядывая с помощью телевизионной камеры физиономии людей на противоположной трибуне. О господи, мне бы такую установку и такое везение, конечно.
Мы возвращаемся домой поздно, по дороге оживленно обсуждая головоломные ситуации в фильме. В ответ на некоторые мои скромные критические замечания Раечка важно говорит:
— Вы не понимаете, Виталий, специфики этой работы. Если бы вы хоть два месяца проработали сыщиком…
— А вы сколько проработали, мадемуазель? — ехидно интересуется Яков Захарович.
— Но я же не кончила! — возмущается Раечка. — Или прочли бы столько книг о них, сколько я! А вы, Яков Захарович, прочли, видимо, еще меньше, чем Виталий. Ну, как же можно не понять, зачем тот бандит удрал с любовницей в Ирландию? Это же ребенку ясно…
— Если ему вдобавок объяснить, что такое любовница, — иронизирует Яков Захарович.
Мы подходим к нашему санаторию. В саду темно и пусто, на танцплощадке не играет радио, во многих окнах погашен свет. Тихо. Слышны лишь далекие паровозные гудки.
У входа в главный корпус я прощаюсь со своими спутниками и через сад бреду к себе, во второй корпус. Душно, пахнет прелой листвой и увядающими цветами.
На минуту мне становится грустно. Беспокойная у меня все-таки жизнь и какая-то тяжкая, не в смысле тягот или каких-то там особых опасностей, а просто никогда ни с чем радостным, веселым, даже нормальным мы дела не имеем, наоборот, всегда и всюду — с жестокостью, подлостью, низостью. Какой запас сил надо иметь, чтобы при этом верить в лучшие человеческие качества и свойства? И ведь в один прекрасный день этот запас может у тебя иссякнуть. Что тогда? Ты тоже станешь жестоким и подлым? Ведь с этими качествами можно не только совершать преступления, но и бороться с теми, кто их совершает. Впрочем, это бесчеловечный и гибельный путь. Запаса душевных сил должно хватить.
И потом, устаешь все время что-то скрывать от окружающих, причем не от врагов или полудрузей, как, допустим, наш разведчик за рубежом, а здесь, от своих. В обычной жизни, на мой взгляд, даже труднее сохранять такой постоянный самоконтроль. Как это Раечка сказала? «Если бы вы хоть два месяца поработали сыщиком»? Да, вот вам и почетная работа, в которой часто и признаться нельзя.
Между прочим, самое реальное место в фильме, который мы смотрели, если хотите знать, так это, как начальство ест плешь своим подчиненным за нераскрытое преступление. Правда, начальство само как огня боится своих избирателей, но это дела не меняет. А ну-ка, старший лейтенант Лосев, доложите, как это так: чуть не три недели бьетесь над преступлением в котловане и не можете понять, что к чему? И не ссылайтесь, пожалуйста, на следователя прокуратуры Исаева, который старше вас и тоже не может пока понять, что к чему. Вы отвечайте за себя. Не научились самостоятельно работать? А общественность волнуется. Где результаты? Что вы можете доложить?
Да уж, без результатов лучше в Москву не возвращаться. Сейчас это означает — без Павла. Нет, не так. Без признавшегося во всем Павла. Нет, это тоже мало. Без доказательств и улик против Павла, хотя бы первоначальных, чтобы только убедиться, что мы на верном пути. Потому что новую петлю бросать уже некуда. Словом, без Павла я в Москву не вернусь. И это преступление мы все-таки распутаем.
Но мне хочется, я даже считаю это нужным, чтобы потом о нем все узнали, чтобы каждый это дело пережил, и усвоил бы наиглавнейшую мысль, и внушил бы ее потом своим детям и внукам: «Каждая человеческая жизнь священна и неприкосновенна, как родина, как любовь, как ты сам, наконец».
Я подхожу к нашему корпусу. В нескольких окнах еще горит свет. Поднимаюсь по ступеням, толкаю высокую стеклянную дверь и через просторный вестибюль, где стоит телевизор и полукругом перед ним в беспорядке расставлены ряды стульев и кресел, я прохожу в коридор, миную открытую дверь комнаты дежурной сестры, и молоденькая эта сестрица предостерегающе грозит мне пальцем, а потом прижимает его к губам. Я киваю в ответ и тенью проскальзываю по коридору, затем поднимаюсь на третий этаж.
Из-под двери моей комнаты пробивается свет. Значит, Виктор не спит. Что ж, тем лучше.
Я вхожу. Виктор сидит у стола, откинувшись на спинку кресла, и курит. Перед ним на столе лежит распечатанный конверт, в который небрежно засунуты густо исписанные листки. Виктор курит, и довольная ухмылка бродит по его скуластому, крепкому лицу, тронутому осенним загаром.
— Чем доволен? — спрашиваю я.
— Хлопцы пишут, почетную грамоту бригаде дали, — хвастливо сообщает Виктор. — Теперь в счет будущего года уголек даем.
— Небось и премию вручат?
— А на кой нам премия? — усмехается Виктор. — Нам почет давай. Портрет в газету.
— Ну, лишних две-три сотни не помешают, — возражаю я и, усевшись на кровать, тоже закуриваю. — Особенно семейным. Ты передо мной-то не выпендривайся.
— Тю! Две-три сотни. Тут тысячу не знаешь, куда девать. — Виктор небрежно машет рукой. — Знаешь, сколько наш брат выколачивает? Тебе, учителю, не снилось. Купить нечего — вот беда. Окромя водки, конечно. Но и в ней купаться не будешь.
— Как это так — нечего купить? — удивляюсь я.
— А так. Вот, к примеру, «Жигули». Каждый бы у нас купить рад. Нету. А на «Яву» уже многие и не смотрят. Пройденный этап. Ну, там сыну разве что. Или, к примеру, вот дом бы надстроил, а то и новый бы поставил. Обратно материалов нету. Ну ладно, хрен с ними. Я тогда пятый костюм куплю, третье пальто. Так? Но ты мне в таком разе не местную фабрику давай, а, допустим, Брюссель, Лондон, Прагу. А местный с его пошивом мне и даром не нужен. Понял, какая экономика? А так хлеб есть, соль есть, водка и подавно, а мясо по утрам. На все это много денег не надо. Вот и выходит… — Виктор широко улыбается, сверкая белоснежными зубами. — Даешь портрет, и точка!
— Да уж, твой портрет любую газету украсит, — говорю я.
— А что? Парень, какой надо! И пусть припишут, крупно только: «Холостой». Эх, от каких только красавиц письма не полетят! Вот невесту выберу. И тебя на свадьбу позову. Потому как учитель — всему голова… Если бы мы своих учителей всю жизнь слушались, давно бы коммунизм построили.