Едва успели сделать по затяжке, как с другой стороны поленницы раздался тонкий ехидный голосок:
– Ты зачем, Федька, папкины папиросы украл?
Покраснев как рак, Федька молниеносно спрятал руку за спину:
– Ни у кого я не крал! Заработал! А ну брысь отсюда!
– Врёшь-врёшь-врёшь! Я сама видела, как ты в папиных карманах шарил!
– Ух, я тебя! – набычив голову, загудел Федяха.
– Брось, пусть болтает, – безуспешно попытался урезонить друга Колька Евграфов, но Федяха, взревев как бык, рванулся догонять вредную Тоньку.
Она бежала легко, как пущенная из лука стрела, юрко уворачиваясь от хватающих рук брата:
– Не догонишь! Не догонишь!
Когда Тонька обернулась на повороте, Федяха резко воскликнул:
– Сашка, лови!
Тонька неслась прямо на него. Резким броском вперёд Сашка раскинул руки по сторонам, и Тонька пойманной рыбкой забилась в его объятиях.
– Пусти, дурак! Только тронь!
Полыхнув глазами, она замахнулась на него крепко сжатым острым кулачком, и тут Сашка, уже схвативший её за шиворот, вдруг увидел, какая Тонька красивая! Несколько мгновений он как ошпаренный смотрел на нее, не понимая, откуда взялись глубокая синева её глаз и длинные чёрные ресницы с загнутыми вверх кончиками. У неё была молочно-белая кожа с тонким румянцем и высокий лоб с крутым завитком соломенных волос.
Как во сне, он разомкнул руки и заслонил Тоньку собой от подоспевшего Федяхи.
– Не трогай её, Федяха. Пусть идёт восвояси.
И Тонька, пигалица, видимо, уловила в его голосе ту особенную мужскую хрипотцу, которая с ходу подсказывает женщине, что она победила. Вскинув голову, она неспешно отошла на несколько шагов и только потом со смехом задала стрекача.
Три последующих года, пока Тоньке не исполнилось семнадцать, Сашка не выпускал её из поля зрения, нет-нет да и ревниво поглядывая, не водится ли она с ребятами из соседнего двора или не обижает ли её кто. Да и целовались они всего один раз на проводах в армию. Тогда Тонька и дала слово верно ждать его и не гулять с другими парнями.
Почти у самого дома Моторин придержал шаг, чтобы глубже почуять дух детства, круто замешенный на сизом дыме из заводских труб, паровозных гудках и скрипе конных повозок, тянущихся вдоль тракта.
Слава тебе, большевистская партия, что привела к родимому порогу. Несмотря на пургу, он издалека узнал двух баб с кошёлками – тётку Таню и тётку Симу, что знали его сызмальства.
Увидев его, тётка Сима всплеснула руками:
– Прилетел, соколик, а уж мать-то как заждалась!
А тётка Таня, лучшая маманина подруга, нахмурилась и посмотрела на него долгим скорбным взглядом, каким смотрят на тяжело болящего. И в этом взгляде, и в том, как она подбоченилась, и в её оглушительном молчании он, как скотина в загоне, разом почуял что-то недоброе.
* * *
Знакомый до трещинки деревянный барак в два этажа, отхожее место на улице, поленницы дров – казалось, что время здесь навсегда застыло в точке замерзания. Как он и думал, при виде него мать вскрикнула, бросила шитьё, что держала в руках, и припала головой к его шинели, насквозь пропахшей табаком и запахом зимней свежести.
– Сынок, кровинушка! Уж как я тебя ждала, как ждала! Все глаза в окно проглядела: не идёшь ли! – Дрожащими руками она оглаживала колючие щёки сына, потом притянула к себе его голову и поцеловала в лоб. – Ты раздевайся, сынок, отдохни, – она кивнула головой в сторону кровати с грудой подушек, – а я пока на стол соберу. У меня как раз картошка наварена. И капустка имеется! Хорошая такая капуста с клюковкой, всё как ты любишь! А ещё грибочки солёные и мочёные яблоки. И графинчик с наливочкой найдётся, специально к празднику припасла.
Мать металась по комнате, говоря без умолку, пряча за пустыми словами самое важное, что ему хотелось знать в первую очередь.
Скинув шинель, Моторин сел на табурет – покойный отец мастерил – и стянул с ног ботинки, а потом провёл пальцами по краю сиденья, вспоминая, как отец принёс табурет в дом и гордо кивнул маме: «Принимай, работу, жена».
Отец умер от испанки. Сгорел в два дня, когда испанский грипп косил горожан направо и налево. Происходило всё молниеносно, как в жутком сне: здоровый и весёлый человек вдруг начал метаться с жаром в теле и задыхаться, а на следующий день его уже несли на погост.
– А как там моя Антонина? – спросил Моторин нарочито безразлично, хотя внутри каждая жилочка дрожала от нетерпения.
– Тонька-то? – пряча глаза, переспросила мать и как-то сразу потускнела, осунулась. – Да что ей сделается? Тонька как Тонька. Жива-здорова. Давеча на рабфак учиться пошла.
Суетливым движением мать схватила чайник, потом поставила его обратно, взяла веник и тщательно замела коврик перед дверью.
– Мам, говори, не томи, что с ней? – прикрикнул Саша. – Я ведь всё равно узнаю.
Мать кинула веник к печи и безвольно опустила руки. Он увидел, как от её пальцев вверх, под рукав тянутся ниточки синих вен. И то, что пальцы у мамы красные, распухшие, он тоже заметил.
– Узнаешь, конечно, узнаешь, – невнятно пробормотала мама. Она вдруг резким движением откинула волосы со лба и выкрикнула: – Замуж Тонька выходит. В субботу свадьба.
– Замуж? В субботу? – Он не заметил, что несколько раз повторяет одно и то же, не в силах вникнуть в смысл слов. – Она же мне письма писала! Не может быть, ты что-то путаешь!
– Напутаешь тут, коли весь двор в гости зван. Колька Евграфов сам лично всех обошёл ради уважения.
– А при чём здесь Евграфов? – не понял Моторин. – Тонькин брат – Федяха.
– Брат Федяха, а Колька Евграфов, твой дружок закадычный, – жених, чтоб ему пусто было! Вишь, в армию его не взяли, потому что слабогрудый, а он на заводе мастером заделался. Ходит с портфелем, на митингах речи говорит, а недавно в Кремле был, и сам товарищ Калинин ему руку жал.
От слов матери Моторину показалось, что у него в мозгу разорвалась граната «лимонка». Внезапно стало темно, жарко, и по груди снизу вверх поднялась огненная волна, затопившая его с головы до пяток.
– Неправда, мама! Скажи, что ты пошутила!
Он спросил просто так, оттягивая момент, когда придётся осознать неизбежное.
– Вот те крест!
Мама истово закрестилась, мелко-мелко всхлипывая, и её глаза набухли слезами.
Несколько мгновений Моторин сидел выпрямившись, словно сухая жердь, и чувствуя, как по телу прокатывается шар свинцовой ненависти. Ненависть билась внутри, клокотала, просилась наружу, и он то сжимал, то разжимал кулаки, а потом схватил с гвоздя на стене подвернувшуюся под руку верёвку и рванул во двор.
– Саша, Саша, стой! Куда?! – бросилась за ним мама, неловко хватая за подол рубахи. – Сынок, не ходи!
Она зацепилась за рукомойник в коридоре. Звякнуло и покатилось по полу пустое ведро. Хлопали двери, из комнат выглядывали соседи.
Материнский крик гулким колоколом бился о стены:
– Не пущу! Не ходи к ней, Саша! Не бери греха на душу!
На улице метель кинула в лицо горсть снега. Словно в хороводе, перед глазами кружились дома, лица, грубо сколоченный столик со скамейками, доверху засыпанные снегом.
– Сынок!!! Оставь её! – азбукой Морзе прорывался сквозь метель голос матери.
Размахнувшись, Моторин что есть силы хлестанул верёвкой по стволу берёзы под окном. Он бил, бил, бил, и дерево под его ударами тряслось и стонало.
– Ненавижу! Будьте вы прокляты!
* * *
Меня разбудило негромкое тиканье будильника. Странно, но шум в общем коридоре, звон жестяного рукомойника, крики ребятни во дворе так не тревожили, а совсем тихий звук разбудил. Сквозь сомкнутые веки в комнату просачивался свет из окна: значит, мама и папа уже ушли на завод.
Не раскрывая глаз, я протянула руку и дотронулась до чемодана у кровати. Пальцы наткнулись на холщовый чехол, и я блаженно погладила чемодан, как будто это была пушистая домашняя кошка. Если бы чемодан в ответ замурлыкал, я, честное слово, не удивилась бы, потому что сегодня необыкновенный день, какой бывает раз в жизни.